На улицах было слякотно, мерзко, публика нахохлилась от сырого ветра. На бобровом воротнике княжеской шубы таял мокрый снег, стекла пенсне залепляло мутью.
Возле думы было что-то слишком оживленно, и Сергей Яковлевич в растерянности остановился. «Тьфу ты! – вспомнил он. – Ведь сегодня как раз воскресенье…» Значит, и в думе делать ему нечего. Напротив, на крыше здания, красовалась вывеска: «Перуин для ращения волос», – как раз то, что надо. Последнее время, он волнений жизни, стали отчаянно лезть волосы. Сергей Яковлевич направился к магазину.
Но тут с Перинной линии выбежала толпа студентов и веселых румяных курсисток. А из публики, заполнившей Невские тротуары, как раз на углу Михайловской, вдруг вырвалось что-то ярко-красное – знамя! «Ага, – решил князь, – кажется, началось».
Дабы не мешать событиям революции развиваться, Мышецкий немного посторонился. Еще раз протер стекла пенсне. Такой высокий момент истории надо запечатлеть в памяти.
– И – конституции! – провозгласил он одиноко.
Толпа шумно огибала угол Михайловской. Нестройно, вразброд, как-то печально звучала «Марсельеза». Сергей Яковлевич подхватил слова гимна (конечно же, по-французски, так оно величественнее!). И вдруг из ворот думы с гвалтом рванулась конная полусотня с нагайками и шашками наголо. Взгляд князя невольно отметил время: был полдень, половина первого.
Пересверк шашек казался издали нарядным праздником. Во влажном воздухе столицы мягко звучало лошадиное ржанье.
И так красиво метались тонконогие сытые кони…
Сунув в муфту озябшие руки, стояла рядом курсистка-бестужевка и, прикрыв ресницами глаза, словно молясь, выводила:
Хрясь – стукнуло что-то рядом, и курсистки не стало. А перед самым носом князя Мышецкого крутился мокрый от талого снега лошадиный зад. Желтый лампас резанул зрение, словно сабля, проведенная по глазам.
Казак свесился с седла и поднял нагайку снова:
– А тоби, очкарик, тож слободы хоцца? Чо залупаишьси? Чо?
Сергей Яковлевич в ярости вцепился в ногу казака.
– Дурак! Скотина! – кричал он в исступлении. – Да тебе и не снилась такая свобода, которой я обладаю!..
С противным щелканьем опустилась нагайка.
Боль – неслыханная боль! – обрушила его на землю рядом с курсисткой-бестужевкой. Разбитое пенсне тащилось за ним по мостовой на длинном шнурке. Он и сам не понимал – как, но уже шел. Вернее – его волокли. А кто – не видел.
На середину Невского сгоняли всех демонстрантов.
– Гниденко! – услышал князь за спиной. – Приобщи!
И (обида-то какая!) дали князю коленом под зад.
Вот так-то Мышецкий и «приобщился». Арестованных погнали куда-то. Шел и князь. А что делать? Пойдешь…
Снова возглас:
– Федорчук! И этого шептуна – приобщи!
Это был Бенедиктов, директор гимназии. Пошли в ногу, выражая протест словами. Семинаристы (которым эта история – хоть бы хны) затянули песню – весьма бестолковую:
Бенедиктов цеплялся за рукав княжеской шубы:
– Я уверен: это своеволие низших властей! Князь Святополк-Мирский – человек честных правил и новых веяний…
Арестованных загнали во двор Спасской части. Оцепления из дворников не снимали. Полицейский врач быстро отобрал раненых, и в толпе, стынущей под снегом, остались только избитые. Было зябко и стыдно. Конечно же, теперь потеряна всякая возможность исправить карьеру. А этот директор гимназии, словно репей худой, так и цепляется, так и виснет на рукаве.
– А-а, вы правовед? – говорил Бенедиктов. – Так научите, как, не нарушая законности, мне отсюда выбраться поскорее?
– Педагогично ли это будет, если вы убежите, а я останусь?
– Вы бы не смеялись, князь, – обиделся Бенедиктов, – если бы вам, как и мне, осталось два года до выхода на пенсию. |