– Вашему министерству, – пояснил консул.
Сергей Яковлевич засмеялся. И подумал вслух:
– Не пойму только одного, кому все это нужно? Ведь теперь стало ясно: двор знал, что рабочие идут. Знал и приготовился! Выходит, убийство людей было совершено сознательно… Так?
– Ахиллес Гераклович! – позвал Корчевский секретаря.
– Ну цто? Цто вы криците? – забурчал секретарь.
– Будьте добры, сударь, проверить ворота…
Секретарь ушел, а Корчевский заговорил снова:
– Второй секретарь Бутенброк спит, а этого византийца я нарочно отослал, чтобы не слушал… Будем же откровенны! Неужели, Сережа, ты не понимаешь, зачем был нужен этот расстрел?
– Убийство бессмысленно и… дико. Дико!
– Не бессмысленно, – возразил ему консул. – Расстрел имел свою цель, и вполне определенную. Как же ты, голубчик, служа по делам внутренним, и такой чепухи понять не можешь?
– Хорошая же чепуха, которой не может осознать вся Европа!
– Нам ли смотреть на Европу? А двор понял: надобно раз и навсегда поставить точку… Громадную, жирную!
– В конце… чего? – спросил Мышецкий.
– В конце революции, – тихо ответил Корчевский.
– Ах, вот оно что! Но, если так, то… Простите меня, Петр Викентьевич, они плохо знают народ. Я соприкоснулся с ним поближе, пока был на посту губернатора, и теперь отчетливо представляю, что шутить с этим народом нельзя… Нет! Девятое января – не точка, а страшная кровавая клякса, которую никогда не стереть из памяти России…
– Цто такое! – послышалось из-за дверей. – Вот так ходис все, ходис и ходис… Цловно мальцык какой!
Корчевский прижал палец к губам:
– Тссс… Мы еще потом договорим. Может, перекусим?
– Давно чаю не пил, – сознался Мышецкий, улыбаясь…
Беседуя о старом, они пили чай, когда с улицы в тихое убежище русского консульства вдруг ворвался шум голосов: «Горьки, Горьки! Максим Горьки!» Корчевский побледнел. Медленно складывая салфетку, позвал испуганно:
– Ахиллес Гераклович!
– Ой, ну, бозе з ты мой, здес я… Всегда здес!
– Душа моя, выгляните-ка в окошко…
Тот выглянул, поспешно стал задергивать шторы. Голоса росли и крепли, и вот уже, пробившись через сутолоку городского прибоя, вырвались возгласы – четкие: свободу Максиму Горькому, позор монархии, принять протест… Мышецкий задумчиво сосал конфету, Корчевский крестился.
– Господи, – говорил консул, – думали, Парижем все и закончится, и вот на тебе. Все снова! У нас… Что скажет посол Нелидов? Ему и своих протестов хватает… А ты, Сереженька, пей чаек, пей! Это не твоего ведомства…
Легко сказать – пей, когда здоровенный булыжник рассадил вдребезги окно. Корчевский кинулся звонить в полицию, но вернулся еще более растерянный. Крики нарастали. Протест!..
– А что сказали вам в полиции? – спросил Мышецкий.
– Мэр города берет стекла на счет префектуры…
– А остальное?
– Здесь же – не Ташкент, Сереженька! Остальное все на наш счет… Ахиллес Гераклович, где вы?
– Цто? Цто вы от меня есцо зелаете, цударь?
– Ах, боже мой! Ну, разбудите же Бутенброка.
– Бутенброк посел рыбку ловиц на прицтань…
Корчевский умоляюще сложил руки перед Мышецким:
– Сережа, ангел мой! Ради памяти батюшки… выручи. А?
– Но что я должен сделать, Петр Викентьевич?
– Выйди… скажи… образумь… А?
Мышецкому только этого и не хватало. |