Она замолчала на минуту.
– Знаете, я иногда думаю о будущей жизни, и мне представляется, что там будет совсем наоборот: никто никому мешать не будет, и можно будет всех, всех любить, и никому это не будет обидно… Ах, я такая глупая, я не могу сказать этого как следует, но, право, я понимаю, как это будет.
Она сжала голову обеими руками и задумалась.
VI.
Было уже совсем темно. В вагоне стихло. Французы утомились своею возней и улеглись кое-как по своим местам. Изредка раздавались бессвязные возгласы, кто-то бормотал во сне.
– Вы верно не будете спать, – вдруг сказала моя спутница.
Я кивнул головой.
– Я тоже, будемте разговаривать. Нужно только устроиться покойнее.
Она сняла шляпку и распустила волосы.
Существуют в подлунном мире предметы, которые с раннего детства оказывали на меня неотразимое действие; и в ту эпоху, которую я теперь вспоминаю, при виде этих предметов, мой пессимизм терял всю свою силу, и моя аскетическая мораль с постыдною покорностью опускала свои крылья. Распущенные по плечам длинные женские волосы всегда принадлежали к числу этих магических предметов, а таких роскошных волос, какие были теперь перед моими глазами, я еще никогда не видывал. И чем больше я на них смотрел, тем дальше и дальше уходило от моего умственного взора различие между вечною сущностью и преходящим явлением, тем ниже и ниже опускались крылья моей самоотрицающейся воли.
Я взял густую прядь этих светлых душистых волос и поднес ее к своим губам.
Тихая улыбка и молчание.
Она опустила руки на колени и наклонила голову. В этой позе с распущенными волосами она была решительно хороша. Я хотел сказать ей это, сказать, что люблю ее, но слова не сходили с языка. Я только наклонился к ее опущенным рукам и стал покрывать их поцелуями.
– Какой вы странный! Кто вам позволил?
Я поднял голову, шепча наивное извинение за этот порыв, и вдруг почувствовал на своих губах долгий, беззвучный, горячий поцелуй.
* * *
На следующее утро я был мрачен и угрюм. Различие добра и зла, о котором я ни разу не вспомнил в минувшую ночь, предстало теперь моему уму с полною ясностью и отчетливостью.
Стыд и позор! Я – пессимист и аскет, я – непримиримый враг земного начала – без боя, без малейшей попытки сопротивления – хуже того – с какою-то радостною готовностью и предупредительностью уступил этому земному началу, сразу признал его власть и наслаждался своим рабством. Я, чуть ли не с колыбели познавший тщету хотения, обманчивость счастья, иллюзию удовольствий, я, три года работавший над тем, чтобы эту врожденную мне истину укрепить неприступными стенами трансцендентальной философии, – я теперь искал и мог хотя на мгновение находить блаженство в объятиях едва знакомой, но, очевидно пустой и совершенно необразованной женщины.
К чему, несчастный, я стремился!
Пред кем унизил гордый ум!
Кого восторгом чистых дум
Боготворить не устыдился!
Никогда еще не подвергался я такому унижению. Конечно я и прежде нередко целовался с своими кузинами. Но это было совершенно другое. Во-первых, дело не в поцелуях самих по себе, а в интенсивности, а также и экстенсивности; а, во-вторых, кузины были более или менее адептками моего учения, и поцелуи я мог считать лишь внешним выражением внутренних духовных отношений. В новой же своей знакомой я решительно не усматривал никакой способности к высшему философскому пониманию. И, между тем, для нее я мог изменить своей Ольге, – Ольге, которая изнывала в разлуке со мною, которая меня так хорошо понимала и должна была пройти со мною рука об руку тяжелый путь самоотрицания воли. |