Он говорил о мнимых разработках недр, о железных дорогах, существующих только на чертежах, о мифических пароходах, исчезнувших в собственном дыму. Не были забыты ни страшный пустырь Таверны, ни старая генуэзская башня, служившая конторой морскому агентству. Но что доставило особенное удовольствие Палате, так это рассказ о жульнической церемонии, организованной директором банка в честь прорытия туннеля сквозь Монте-Ротондо — гигантского предприятия, оставшегося в проекте, откладывавшегося из года в год, предприятия, которое потребовало бы не один миллион франков, не одну тысячу рабочих рук и за которое взялись с колоссальной помпой за неделю до выборов. В докладе забавно рассказывалось о первом ударе киркой, сделанном кандидатом в депутаты у высокой горы, покрытой вековыми лесами, о речи префекта, о молебне, о криках: «Да здравствует Бернар Жансуле!» — но двух стах рабочих, которые немедленно приступили к делу, трудились день и ночь в течение недели, а затем, как только с выборами было покончено, ушли, оставив обломки камня вокруг смехотворной выемки — еще одного убежища для опасных бродяг, скрывающихся в лесу. Проделка удалась. После длительного вымогательства денег у акционеров Земельным банком воспользовались для ловких трюков с избирательными бюллетенями.
— А вот, господа, последняя подробность, с которой я, в сущности, мог бы начать, чтобы набавить вас от прискорбного рассказа об этой предвыборной комедии. Мне сообщили, что как раз сегодня начинается худебное следствие против корсиканской банкирской конторы и что тщательная экспертиза ее книг, весьма вероятно, приведет к одному из финансовых скандалов, в наши дни, увы, слишком частых. Кому дорога честь Палаты, тот вряд ли пожелает, чтобы хоть один из ее членов был замешан в этом скандале.
После этого неожиданного разоблачения докладчик на мгновение остановился, сделал паузу, как актер, обыгрывающий эффектное место в роли, и в драматической тишине, вдруг нависшей над собранием, раздался стук захлопнувшейся двери. Это директор банка Паганетти, бледный, с выпученными глазами, вытянув губы как бы для свиста, как у петрушки, который, почуяв в воздухе страшный удар дубинки, быстро вышел из галереи. У неподвижного Монпавона под манишкой вздымалась грудь. Сидевший впереди старухи толстяк пыхтел над цветами, украшавшими белую шляпку его жены.
Матушка Жансуле смотрела на сына.
— Я уже говорил о чести Палаты, господа. Я хочу сказать о ней еще несколько слов.
Лемеркье уже не читал. После докладчика настала очередь оратора, вернее, полноправного судьи. Лицо его потухло, взгляд стал неуловимым, ничто не жило, ничто не двигалось в этой огромной фигуре, кроме правой руки, длинной, узловатой руки в коротком рукаве, которая опускалась механически, как меч правосудия, заканчивая каждую фразу свирепым и неумолимым жестом, как бы отсекающим голову. И в самом деле, собравшиеся присутствовали при смертной казни. Оратор уже не касался скандальных легенд, тайны, витавшей над колоссальным богатством, приобретенным в дальних странах, вдали от всякого контроля. Но были в жизни депутата непонятные моменты, непонятные подробности… Он колебался, делал вид, что ищет, выбирает слова, затем, не имея возможности сформулировать прямое обвинение, произнес:
— Не будем снижать уровень, на котором протекают наши прения, господа. Вы меня поняли, вы знаете, на какие гнусные слухи я намекаю, на какую клевету, желал я сказать. Но истина вынуждает меня заявить, что, когда от господина Жансуле, призванного в Третье отделение, потребовали опровержения выдвинутых против него обвинений, его объяснения были столь туманны, что, оставаясь убежденными в его невиновности, мы все же должны, тщательно оберегая вашу честь, отвергнуть эту кандидатуру, запятнанную подобными подозрениями. Нет, этот человек не должен сидеть здесь, среди вас. Да и что бы стал он тут делать? Прожив столько лет на Востоке, он отвык от законов, от нравов, обычаев своей страны. |