— А теперь не связывает?
— Теперь одно лишь владеет мною: боязнь потерять вас, не видеть вас больше… Когда я узнал о вашем бегстве, когда я увидел на ваших дверях объявление: «Сдается внаем», — я почувствовал, что с позами и гримасами кончено, что мне остается только помчаться вслед за моим счастьем, которое вы уносили с собой. Вы покинули Париж — и я расстался с ним. У вас продавали все; у меня тоже все будет продано.
— А она? — продолжала, вся дрожа, Фелиция. — Она, безупречная подруга, честная женщина, всегда стоявшая выше всяких подозрений, — куда пойдет она? Что будет делать она? И вы предлагаете мне ее место!.. Место украденное, и в каком аду!.. А как же девиз, славный Дженкинс, добродетельный Дженкинс? Как мы поступим с ним? «Делать добро, не ища награды» — не так ли, мои друг.
На этот смех, который, как удар хлыста, оставляет на лице багровую полосу, жалкий человек ответил, задыхаясь:
— Довольно!.. Довольно!.. Не издевайтесь надо мной!.. Это слишком жестоко!.. Значит, вам безразлично, что вас любят так, как я вас люблю, что приносят вам в жертву все: богатство, счастье, почет? Взгляните на меня!.. Как бы хорошо ни была прикреплена моя маска, я сорвал ее ради вас, я сорвал ее при всех!.. Вот он, лицемер! Он перед вами!..
Дженкинс глухо стукнулся коленями об пол. Что-то лепеча, потеряв голову от любви, распростершись перед Фелицией, он умолял ее согласиться на брак, дать ему право следовать за ней всюду, охранять ее. Потом ему уже не хватило слов, они потонули в страстном рыдании, таком бурном, таком душераздирающем, что оно смягчило бы любое сердце, особенно на фоне дивной бесстрастной природы, в этом благоуханном, расслабляющем зное… Но Фелицию это не тронуло.
— Довольно, Дженкинс, — сказала она все так же надменно, — то, о чем вы просите, неосуществимо. Нам нечего скрывать друг от друга. После ваших излияний я тоже скажу вам нечто такое, что заставит страдать мою гордость, но ваше упорство достойно этого. Я была любовницей де Мора.
Полю это было известно. И все же прекрасный, чистый голос, оскверненный подобным признанием, так печально прозвучал в этом воздухе, опьяняющем своим благовонием и синевой, что у Поля сжалось сердце; он ощутил во рту вкус слез, который оставляет невысказанная скорбь.
— Я это знал, — сдавленным голосом ответил Дженкинс. — Письма, которые вы писали ему, у меня…
— Мои письма?
— О, я вам возвращаю их, вот они. Я знаю их наизусть: столько раз я читал и перечитывал их… Вот что причиняет боль, когда любишь… Но я испытал и другие муки. Когда подумаешь, что именно я… (он остановился, ему не хватало воздуха)… я должен был подбрасывать горючее в пламя ваших страстей, согревать этого ледяного любовника, посылать его к вам пылким и помолодевшим… Сколько моих пилюль он проглотил! Много раз я ему отказывал, но он все требовал и требовал их. Наконец у меня не хватило терпения. Ты хочешь сгореть, несчастный? Ну что ж, гори!..
Поль вскочил в испуге… Как бы его не посвятили в тайну преступления!
Но его избавили от стыда слушать дальше.
Сильный стук, — на этот раз к нему, — известил его, что calesino подан.
— Signore franchesc!..
В соседней комнате воцарилась тишина, затем послышался шепот. Они поняли, что кто-то был там, рядом, что он слышал их. Поль де Жери быстро спустился вниз. Он спешил уйти из этой комнаты, от этого наваждения, от всей этой грязи.
В то самое мгновение, когда почтовая коляска, покачнувшись, двинулась в путь, Поль увидел среди белых занавесок на окне, выходившем на юг, побледневшее лицо, обрамленное волосами богини, и огромные горящие глаза, напряженно смотревшие в его сторону. |