Белые шляпы, розовые шляпы, бриллианты и стразы. Над ними, в ложах, та же смесь: актрисы и проститутки, министры, послы, известные писатели." самоуверенные критики с нахмуренным челом, развалившиеся в креслах с бесстрастным высокомерием судей, которых ничто не может подкупить. Аванложи выделяются на общем фоне ярким освещением, роскошью; в них расселись крупные банкиры, дамы с обнаженными руками, декольтированные, усыпанные драгоценными камнями, — каждая из них похожа на царицу Савскую, навещающую царя израильского. Слева одна ив этих больших лож, совершенно пустая, привлекает внимание своим причудливым убранством; она освещена в глубине мавританским фонарем. Над зрителями летает неощутимая пыль, мигает газ — его запах примешивается ко всем развлечениям Парижа, его резкое, короткое шипение, напоминающее дыхание чахоточного, аккомпанирует шелесту раскрываемых вееров. Скучно, смертельно скучно видеть одни и те же лица, встречающиеся в одних и тех же местах, лица, со всеми их недостатками, со всей их рисовкой, скучно, смертельно скучно однообразие светских сборищ, которое каждую зиму превращает Париж в провинцию, еще более мелочную, вздорную и ограниченную, чем провинция подлинная!..
Маранн, наблюдая за угрюмой и усталой публикой, — думал о том, насколько успех его драмы изменит его скромную жизнь, основанную на одних надеждах, с тревогой спрашивал себя, как поступить, чтобы довести свою мысль до этого множества людей; отвлечь их от забот о своей внешности, создать в этой толпе единый поток, обратить к нему эти рассеянные взгляды, все эти по-разному настроенные души, которые так трудно заставить звучать в унисон. Он инстинктивно искал дружеские лица, ложу напротив сцены, в которой находилось семейство Жуайез: Элиза и девочки сидели впереди, Алина и отец — сзади. Это была очаровательная семейная группа, словно букет живых цветов, покрытых росою, на выставке искусственных цветов. В то время как весь Париж пренебрежительно спрашивал: «Что это за люди?» — поэт вверял свою судьбу ручкам фей, затянутым для такого случая в новые перчатки, готовым подать сигнал к овации.
Занавес!.. Маранн едва успевает броситься за кулисы. И вдруг он слышит где-то далеко-далеко первые слова своей пьесы, которые взлетают, как стая робких птиц, в тишине необъятного зрительного зала. Страшная минута! Куда деваться? Что делать? Остаться тут, приклеенным к кулисе, и со сжимающимся сердцем насторожить слух? Ободрять актеров, когда он сам нуждается в ободрении? Маранн предпочитает смотреть в лицо опасности. Он проскальзывает через маленькую дверцу, выходящую в коридор зрительного зала, в одну из лож бенуара, дверь которую кто-то тихонько отворяет. «Тс-с! Это я…» Кто-то сидит в тени. Это женщина, которую знает весь Париж и которая прячется от него. Андре садится рядом, и, прижавшись друг к другу, не видимые никому, мать и сын, трепеща, следят за представлением.
Сначала публика была в недоумении. Театр с ярко освещенным подъездом, расположенный в центре бульвара, между большими ресторанами, шикарными клубами; театр, куда приезжали тесной компанией, после изысканного обеда, просмотреть до ужина один или два акта какой-нибудь идиотской пьесы, стал в руках своего изобретательного директора одним из наиболее посещаемых театров Парижа, не отдающим предпочтения какому-нибудь определенному жанру, но и не чуждающимся любого жанра, от оперетты-феерии, оголяющей женщин, до глубокой современной драмы, обнажающей нравы. Кардальяку было особенно важно оправдать свое звание директора театра «Новинки», и с тех пор, как миллионы Набоба стали поддерживать его предприятие, он старался преподносить завсегдатаям бульваров необычайные сюрпризы. Сегодняшний сюрприз превзошел все остальные: пьеса была в стихах — и притом нравственная.
Нравственная пьеса!
Старый ловкач понял, что настал момент испробовать этот хитроумный ход, и он сделал его. Несколько минут все пребывали в изумлении, слышались кое-где в ложах недовольные восклицания: «О-о! Стихи!. |