Не смотрите с таким ужасом, это пословица.
В комнату вошел дежурный в валенках, за ним два охранника несли ведро с кашей – на палке в качестве коромысла, ведро было тяжеловато. Нам раздали большие миски и ложки, дежурный плеснул каждому по черпачку. Каша – не помню уже, пшенная или перловая – была густо сдобрена кусочками мяса. Я проглотил ложки три и отставил миску, то же сделали и другие старожилы, нам давно было не до еды. Пальман свою порцию не съел, а заглотил и потом с томлением оглядел, что оставили в мисках соседи. Было ясно – если бы закоренелое интеллигентское воспитание не восстало против этого, он с жадностью доел бы все, что осталось у других. Я пожалел его.
– Сейчас придет дежурный забирать миски и ложки – попросите добавки.
– Меня не накажут? – спросил он с опаской.
– Что вы! У них всегда остается еда. Еще обрадуются, что не надо выбрасывать.
Мои уговоры убедили Пальмана. Вошел дежурный, и Пальман попросил добавки. Дежурный с удивлением посмотрел на него, но ничего не ответил. Минут через пять он снова появился с полной миской. На этот раз Пальман не торопился проглотить еду, а наслаждался ею неторопливо. Покончив с кашей, он поглядел на меня сияющими, растроганными глазами.
– За все две недели после ареста столько не ел. И как вкусно! В тюрьмах так не кормят. Там можно умереть с голода.
В тюрьмах – я вскоре это узнал – и пересыльных, и срочных, с голоду не умирали, но есть хотелось всегда, кормили там по-иному, чем на Лубянке. Пальман продолжал:
– Я бы еще столько мог съесть, такая хорошая каша!
– А вы съешьте, – посоветовал я. – Попросите у дежурного еще добавки. Он не откажет.
Пальман уже не сомневался, что в моих уговорах звучит много раз проверенная правда Лубянской тюрьмы. Но его новая просьба имела неожиданные последствия. Дежурный буркнул, что посмотрит – осталось ли. Несколько минут ничего не происходило, а затем вошли двое – он и корпусной.
– Этот,– сказал дежурный, ткнув пальцем в Пальмана.
– Ага, – зловеще откликнулся корпусной, и оба вышли, больше ничего не сказав.
Пальман снова испугался, что его накажут за недозволенную просьбу. Я успокаивал его, но без настоящей уверенности. Все казалось возможным в корпусе, где не разрешали прогулок, не позволяли менять белье, хоть изредка посещать баню. Но кормили – несомненно – по норме. Я жалел, что подал Пальману рискованный совет.
Прошло минут двадцать, и дверь опять распахнулась. В камеру вошли сразу четыре человека. Впереди вышагивал корпусной, неся в протянутых руках, как некое сокровище, нашу обычную алюминиевую ложку, за ним два охранника тащили на палке ведро, полное каши, а замыкал торжественное шествие дежурный.
Ведро поставили на пол около нары Пальмана, корпусной вручил ему ложку, показал на ведро, приказал:
– Все съесть! – И поспешно отвернулся, чтобы скрыть рвущийся из него беззвучный хохот.
– Я же всего не съем! – с испугом сказал мне Пальман, когда за стражами закрылась дверь. – Меня накажут, что напрасно просил так много.
– Ешьте сколько сумеете. За еду вволю у нас пока не наказывают даже в тюрьмах.
Пальман все же основательно потрудился над ведром, и его уже можно было нести одной рукой, а не на палке. Когда он пиршествовал, утоляя накопленный за две недели голод, волчок в двери неоднократно распахивался, а в коридоре слышался неясный шум, похожий на сдавленный хохот. Отвалившись от ведра, Пальман, не раздеваясь, рухнул на нару и уже не видел, как дежурный с охранником забрали полегчавшее ведро.
На другой день ничто в Пальмане не напоминало о терзавшем его волчьем аппетите. Я думаю, что он вскоре стал бы оставлять в миске недоеденную порцию, как все мы, если бы его раньше не увели из собачника. |