Его правильный, холодный профиль мне был хорошо знаком: не раз я зачерчивал его в свой альбом, однажды даже написал с него этюд красками. Этого этюда у меня нет: он послал его матери. Но в этот вечер, потому ли, что я уселся в тени, а он был хорошо освещен ярко падавшим на него светом лампы с зеленым стеклянным абажуром, или потому, что нервы у меня были расстроены, его лицо как-то особенно привлекало мое внимание. Я смотрел на него и разбирал его голову по деталям, исследовал малейшие черты, до сих пор ускользавшие от меня. Его голова была бесспорно головой сильного человека. Может быть, не очень талантливого, но сильного.
Четвероугольный череп, почти без изгиба переходивший в широкий и мощный затылок; круто спускавшийся и выпуклый лоб; брови, опущенные на середине и сжимавшие кожу в вертикальную складку, сильные челюсти и тонкие губы – все это казалось мне сегодня чем-то новым.
– Что вы на меня так смотрите? – вдруг спросил он, положив перо и оборачиваясь ко мне лицом.
– Почему вы узнали?
– Я чувствовал. Кажется, это не предрассудок; мне не раз приходилось испытывать подобное.
– Я смотрел на ваше лицо как на модель. У вас преоригинальная голова, Сергей Васильевич.
– Право? – сказал он с усмешкою. – Ну и пусть ее.
– Нет, серьезно. Вы на кого-то похожи. . из знаменитых. .
– Мошенников или убийц? – спросил он меня, не дав кончить. – Я в Лафатера не верю… Ну, что вы? По лицу вижу, что плохо. Не выходит?
– Да, не совсем хорошо. Бросил, совсем бросил… – ответил я отчаянным голосом.
– Я так и думал. Что ж, у вас, должно быть, натуры нет?
– Нет, нет и нет. Вы знаете, Сергей Васильевич, как я искал. Но все это до такой степени не то, что просто хоть в отчаяние приходи. Особенно эта Анна Ивановна; она меня совсем измучила. Она стерла своей плоской физиономией решительно все. Право, даже кажется, что и в голове-то у меня теперь тот образ не так ясен.
– А был ясен?
– О да, совершенно! Если бы можно было писать с зажмуренными глазами – право, кажется, ничего лучшего не нужно. С закрытыми глазами – она здесь, вот она.
И я, должно быть пресмешным образом, зажмурился, потому что Бессонов расхохотался.
– Не смейтесь; я серьезно огорчен, – сказал я.
Он вдруг оборвал свой смех.
– Огорчены, так не буду. Но, право, с вами смех и горе. Не я ли вам говорил: бросьте этот сюжет!
– Я и бросил.
– А сколько работы, траты нервной силы, сколько напрасного огорчения теперь! Я знал, что это так выйдет. И не потому, чтобы я предвидел, что вы не найдете модели, а потому, что сюжет-то неподходящий. Надо это в своей крови иметь. Надо быть потомком тех людей, что пережили и Марата, и Шарлотту Корде, и все это время. А вы что? Мягчайший русский интеллигент, вялый, слабый! Надо быть самому способным на такой поступок. А вы? Можете ли вы, когда нужно, бросить кисть и, выражаясь высоким слогом, взять кинжал? Ведь это для вас нечто вроде путешествия на Юпитер…
– Я не раз с вами спорил об этом, Сергей Васильевич, и, кажется, ни мне вас, ни вам меня не убедить. Художник на то и художник, чтобы уметь поставить в себя вместо своего я – чужое. Разве Рафаэлю нужно было быть Богородицей, чтобы написать Мадонну? Ведь это абсурд, Сергей Васильевич. |