Получил два письма от Сони. Получил, прочел ее милую болтовню об институтских порядках, о том, что она читает потихоньку от аргусовских очей классных дам, и присоединил к пачке прежних писем, обвязанных розовой ленточкой. Я завел эту ленточку еще лет пятнадцати и до сих пор не мог решиться выбросить ее. Да и зачем было выбрасывать? Кому она мешала? Но что сказал бы Бессонов, увидя это доказательство моей сентиментальности?
Умилился бы еще раз перед моей «чистотой» или начал бы издеваться?
Однако он не на шутку огорчил меня. Что делать? Бросить картину или опять искать натуру?
Неожиданный случай помог мне. Однажды, когда я лежал на диване с каким-то глупым переводным французским романом и долежался до головной боли и отупения от разных моргов, полицейских сыщиков и воскресений людей, которых смерти хватило бы на двадцать человек, отворилась дверь, и вошел Гельфрейх.
Представьте себе тощие, кривые ножки, огромное туловище, задавленное двумя горбами, длинные, худые руки, высоко вздернутые плечи, как будто выражающие вечное сомнение, молодое бледное, слегка опухшее, но миловидное лицо на откинутой назад голове. Он был художник. Любители очень хорошо знают его картинки, писанные по большей части на один и тот же, слегка измененный сюжет. Его герои – кошки; были у него коты спящие, коты с птичками, коты, выгибающие спину; даже пьяного кота с веселыми глазами за бокалом вина изобразил однажды Гельфрейх. В котах он дошел до возможного совершенства, но больше ни за что не брался. Если в картинке, кроме кошек, были еще какие-нибудь аксессуары – зелень, откуда должны были выглядывать розовый носик и золотистые глазки с узкими зрачками, какая-нибудь драпировка, корзинка, в которой поместилось целое семейство котят с огромными прозрачными ушами, – то он обращался ко мне. Он и на этот раз вошел с чем-то завернутым в синюю бумагу. Протянув мне свою белую и костлявую руку, он положил сверток на стол и стал развязывать его.
– Опять кот? – спросил я.
– Опять… Нужно, видишь ли, тут коврик немножко… а на другом кусок дивана…
Он развернул бумагу и показал мне две небольшие, в поларшина, картинки; фигурки кошек были совсем окончены, но были написаны на фоне из белого полотна.
– Или не диван, так что-нибудь… Ты сочини уж. Надоело мне.
– Скоро ты бросишь этих котов, Семен Иваныч?
– Да нужно бы бросить, мешают они мне, очень мешают. Да что же ты поделаешь? Деньги! Ведь вот этакая дрянь – двести рублей.
И он, расставив тонкие ноги, пожал своими и так уже вечно сжатыми плечами и развел руками, как будто хотел выразить изумление, как такая дрянь может находить себе покупателя.
Своими кошками он в два года добился известности. Ни прежде, ни после (разве только на одной картинке покойного Гуна) я не видал такого мастерства в изображении котов всевозможных возрастов, мастей и положений. Но обратив на них свое исключительное внимание, Гельфрейх забросил все остальное.
– Деньги, деньги… – задумчиво повторял он. – И на что мне, горбатому черту, столько денег? А между тем я чувствую, что приняться за настоящую работу мне становится все труднее и труднее. Я завидую тебе, Андрей. Я два года, кроме этих тварей, ничего не пишу… Конечно, я очень люблю их, особенно живых. Но я чувствую, как меня засасывает все глубже и глубже… А ведь я талантливее тебя, Андрей, как ты думаешь? – спросил он меня добродушным и деликатным тоном.
– Я не думаю, – ответил я, улыбнувшись, – а уверен в этом. |