– Что твоя Шарлотта?
Я махнул рукой.
– Плохо? – спросил он. – Покажи…
И видя, что я, не сходя с места, сделал отрицательное движение головой, он сам пошел рыться в куче старых холстов, поставленных в углу. Потом надел на лампу рефлектор, поставил мою неоконченную картину на мольберт и осветил ее. Он долго молчал.
– Я понимаю тебя, – сказал он. – Тут может выйти хорошее. Только все-таки это Анна Ивановна. Знаешь, зачем я пришел к тебе? Пойдем со мной.
– Куда?
– Куда-нибудь. На улицу. Тоска, Андрей. Боюсь, как бы опять не впасть в грех.
– Ну вот еще, вздор!
– Нет, не вздор. Чувствую, как что-то уже сосет здесь (он показал «под ложечку»). «Я б хотел забыться и заснуть», – неожиданно пропел он жиденьким тенорком. – Я и пришел к тебе, чтобы не быть одному, а то ведь начнешь – на две недели затянется. Потом болезнь. Да, наконец, и вредно это очень… при таком торсе.
Он повернулся два раза на каблуках, чтобы показать мне оба свои горба.
– Знаешь что? – предложил я. – Переезжай ко мне. Я удержу тебя.
– Это бы хорошо было. Я подумаю. А теперь пойдем.
Я оделся, и мы вышли.
Мы долго блуждали по петербургской слякоти. Была осень. Дул сильный ветер с моря. Поднималась кода. Мы побывали на Дворцовой набережной. Разъяренная река пенилась и охлестывала волнами гранитные парапеты набережной. Из черной пропасти, в которой исчезал другой берег, иногда блестела молния, и спустя четверть минуты раздавался тяжелый удар: в крепости палили из пушек. Вода прибывала.
– Я хотел бы, чтобы она еще поднялась. Я не видел наводнения, а это ведь интересно, – сказал Гельфрейх.
Мы долго сидели на набережной, молча вглядываясь в бушующий мрак.
– Она больше не прибудет, – сказал наконец Гельфрейх. – Ветер, кажется, стихает. Мне жаль! Я не видел наводнения… Пойдем.
– Куда?
– Куда глаза глядят… Пойдем со мной. Я сведу тебя в одно место. Меня пугает эта природа с ее чепухой. Бог с ней! Лучше посмотрим человеческую чепуху.
– Где же это, Сенечка?
– Да уж я знаю… Извозчик! – закричал он.
Мы сели и поехали. На Фонтанке, против деревянных, изукрашенных резьбой и пестро расписанных масляной краской ворот Гельфрейх остановил извозчика.
Мы прошли через грязный двор, между двумя длинными двухэтажными корпусами старинной постройки. Два сильных рефлектора кидали нам в лицо потоки яркого света; они были повешены по сторонам крыльца, старинного, но тоже обильно украшенного пестрою деревянною резьбою в так называемом русском вкусе. Впереди нас и сзади нас шли люди, направлявшиеся туда же, куда и мы, – мужчины в меховых пальто, женщины в длинных дипломатах и пальмерстонах из претендующей на роскошь материи: шелковые цветы по плисовому полю, с боа на шеях и в белых шелковых платках на головах; все это входило в подъезд и, поднявшись на несколько ступенек лестницы, раздевалось, обнаруживая по большей части жалко-роскошные туалеты, где шелк заменяла наполовину бумага, золото – бронза, бриллианты – шлифованное стекло, а свежесть лица и блеск глаз – цинковые белила, кармин и тердесьен.
Мы взяли в кассе билеты и вступили в целую анфиладу комнат, уставленных маленькими столиками. |