Изменить размер шрифта - +
Не помню более счастливого момента в жизни, чем вот этот. Траур в Германии!

Жду от тебя письма с отчетом о разговоре с Ортенбергом. Не тревожусь почему-то. Возможно, волнение другого характера тому причиной.

 

Вчера долго бродил по Ленинграду. Разумеется, тебе хочется знать, как выглядит город. Он представлялся мне в гораздо худшем виде. Центр целехонький. Все разрушения восстановимы. И люди тут гораздо веселее, чем я думал. И дети есть. Видел детский сад в полном составе на прогулке. Кое-где ребята играют в снежки. Ходят трамваи. Работает электростанция, радио, телефон, театры, цирк, кино.

Конечно, еще многого я не видел. Да всего в письме и не опишешь.

Ложусь поздно — работаю. К уральской повести даже не притрагивался. Потихоньку делаю очерки для «Красной звезды». Пока написал один. «Дорога жизни — Ладога». Сегодня ночью буду отделывать.

Ах, Любонька, так хочется, чтобы вы с Сашей не бедствовали! Вы — самое дорогое в моей жизни — как же мне не беспокоиться! Жалко, что пока я могу беспокоиться только словесно. Ничего, потерпите!

 

Сегодня узнал, что письма идут в Москву 20 дней. Очень огорчен. Получишь, стало быть, ты это письмо в марте. А в марте у меня будет совсем другая жизнь, другое настроение, и у тебя сложится неверное представление обо мне.

Последние дни живу плохо. Желание как можно скорее сделать что-нибудь для Ортенберга привело меня к тому, что я дни и ночи корпел над очерками. Но, к счастью, не отослал ни одного. Нет в них того сока, той плоти, какой хочется.

Завтра и послезавтра я и все мои товарищи, известные тебе, приступим к работе на главной магистрали. Каждый — по своей специальности. Я — как писатель. Свершится долгожданное. Об этом дне я напишу отдельно, подробно.

 

Где только мне не приходилось коротать ночь: в землянке, битком набитой народом, в блиндаже, сотрясаемом недалекими взрывами снарядов, в окопе, у костра, разложенного внутри здания без крыши, в штабе полка, положив голову на краешек стола, на охапке сена, среди артиллерийских лошадей. А сегодня, в ночь перед наступлением на нашем участке фронта, меня, вместе с солдатами, втянула в свое нутро гигантская гофманская печь бездействующего кирпичного завода. Убежище хоть куда. Своды и стены, выложенные из огнеупорного кирпича, толщины неимоверной — обыкновенный снаряд не пробьет, только тяжелому по силам. Ни мороз, ни ветер нам не страшны — обогреваем пещеру своим дыханием да еще костерком, разложенным в центре печи. В тесноте, да не в обиде. Каждому бойцу нашлось местечко. Чувствуем себя не только сносно, но и просто хорошо, что в условиях неподвижного фронта с его сплошными развалинами и гофманская печь — роскошный и надежный приют. В сто раз лучше, чем в окопах переднего края или в траншеях второй линии обороны. Тепло. Светло. Не угарно. Сверху не каплет, не снежит, не продувает. Клопы не беспокоят, не говоря уже о немцах, их ракетах и пулеметных очередях.

Неприхотливость фронтовика, вернее, его умение приспособиться к самым тяжелым, казалось бы, невыносимым условиям жизни является неотъемлемой, может быть, главной частью того, что называется героизмом. Фронтовик постепенно втягивается в свое трудное житье-бытье и тем самым закаляется, готовит себя к боям — к высшему физическому, нравственному, политическому, а в совокупности — жизненному испытанию. Испытанию на душевную прочность.

Люди, заполняющие гофманскую печь, готовились встретить завтрашний день. Кто писал письмо домой, кто курил цигарку за цигаркой, кто вспоминал былое, кто делал генеральный смотр личному оружию, кто подшивал белый подворотничок гимнастерки, кто погрузился в думы, глядя на тихий огонь костра, кто бесцельно перекладывал в вещевом мешке небогатое добро, кто играл в карты, кто ухитрялся читать дивизионную газету, кто перед карманным зеркальцем махонькими ножничками подстригал себе чуб и виски, кто грыз сахар, кто мурлыкал песенку, кто травил смешные анекдоты, кто рассказывал о жене и ребятишках, кто пытался вздремнуть, кто переобувался раз, другой и третий, удобнее прилаживая портянки.

Быстрый переход