Ем мерзлую колбасу, прикладываюсь к фляге со «святой водицей», расспрашиваю комбата, как он воевал.
Заполняю страницу за страницей блокнот. Снежок падает на бумагу и тает, чернила слегка расплываются.
Огневые позиции вблизи немецких укреплений второй или третьей линии обороны, рядом с железной дорогой Москва — Ленинград, на подступах к Поповке с одной стороны и Красному Бору — с другой. Представляешь? Я пишу тебе так, чтобы тебе совершенно ясно было видно, где я сейчас нахожусь, что и как делаю.
Разговариваем с комбатом под неумолкаемый грохот снарядов и мин, разрывающихся по всей зигзагообразной линии наступления наших войск.
Долгое время я не замечал, на чем сижу. Вдруг мне стало неуютно: я почувствовал под собой леденящую сырость. Поднялся, взглянул на то, что прежде, с первого взгляда, показалось не то бревном, не то большим камнем, и к своему ужасу обнаружил, что сидел на окоченевшем трупе.
— Что, испугался? — засмеялся комбат. — Видно, тебе в новинку убитый наповал. Я тоже когда-то, до Сталинграда, был чувствительным. Прошло, пронесло после того, как немцы скосили почти всех моих однокашников по артучилищу. Теперь забронирован. Ни на какие потери не реагирую. Воюю нормально, назло всем чертям.
Вот такое лицо у войны, милая Любонька. Типичное? Случайное? Не искаженное ли какими-нибудь привходящими обстоятельствами? Пока не знаю. Пытаюсь разгадать.
Что настоящее, а что показное в комбате Захарове? Хмельная удаль? Озорство закаленного фронтовика? Отчаянный цинизм обреченного? Предельно упрощенные отношения со смертью, упрощения, без которых немыслимо жить на переднем крае?
Не знаю. И вряд ли скоро узнаю. Сие для меня великая тайна войны. Подозреваю, что и для Захарова его поведение на передовой является непостижимой тайной.
Труднее всего познать самого себя. Я, например, не могу со всей определенностью сказать, что именно руководило мною, когда я затесался в боевые порядки атакующей пехоты и поддерживающих ее своим огнем минометчиков. Уничтожил в самом себе чувство страха? Если бы!..
Вернусь, однако, к убитому командиру, окоченевшее тело которого так потрясло меня. Ему двадцать пять. Сибиряк. Фамилия, имя, отчество — Добрынин Егор Иванович. Женат. Имеет сына и дочь. Часто переписывался с женой. Ее письма хранил в командирском планшете. Вел нечто вроде фронтового дневника. Аккуратным, твердым почерком переписанное стихотворение Константина Симонова, ставшее знаменитым, — «Жди меня»… Жди меня — и я вернусь…
Когда я читал эти строки, у меня волосы на голове встали дыбом. Видимо, для Егора Добрынина это стихотворение было фронтовой молитвой.
Комбат Захаров собирается переслать жене в Сибирь все личные вещи бывшего замполита, в том числе и дневник. Представляю, как будет потрясена Екатерина, когда прочтет «Жди меня».
Милая Любонька, да минует тебя чаша сия. Пусть свершится чудо Жди меня. Любонька, — и я вернусь!
Нам на роду написано — не разлучаться до глубокой старости.
Сегодня у меня двойной праздник — День Красной Армии, твое первое «информационное» письмо. И хотя в нем ты забыла меня приласкать, я счастлив тем, что твоя жизнь наладилась, что эвакуация только снится. Теперь буду жить куда спокойнее!
В редакции все от души смеялись, когда я прочитал слова Сашеньки, продиктованные папе-фронтовику: «А военная цензура не съест печенье, если мы его положим в письмо?»
Я послал ему два письма и буду посылать теперь регулярно.
У меня много новостей, связанных с тем, что дважды побывал на огневых позициях артиллерии, на куске земли, только-только отвоеванной у немцев. Вывороченная. Печальная земля. Настоящие огневые позиции. Дуэль — немцы пытаются подавить нашу батарею, мы — немецкую. |