Изменить размер шрифта - +
Помните, что все это почва, на которой вырастаетъ ваше новое народное искусство.

Ни Селивановский, ни Мирский, никто из писателей почему-то не обратил внимания на это старое, пятнадцатилетней давности воззвание. Наверное, оно для них — привычная музейная реликвия. Я же стою перед ним, перечитываю и чувствую острую, непреодолимую потребность вернуться к Рафаэлю и Рембрандту, увидеть, теперь уже по-настоящему, ничего не упуская, силу и красоту человеческой души.

Да, это счастье — своими руками открывать дверь, ведущую в мир прекрасного.

 

Берега Финского залива. По дороге, проложенной среди лесов и парков, вереница «линкольнов» катит в Петергоф. В нашу честь заклокотали, заструились, засверкали на августовском солнце многоярусные фонтаны. Там и тут горят радуги. Любуюсь бронзовым, с прозеленью Самсоном, замшелыми львами и хороводом нимф.

На исходе дня «линкольны» доставили нас обратно в Ленинград.

Чекисты приготовили в банкетном зале «Астории» немыслимо роскошное угощение. Длиннющий стол накрыт твердыми, негнущимися, накрахмаленными, белее снега, скатертями, заставлен блюдами и тарелками.

Громадные, в бронзе и хрустале, люстры. Мраморные колонны. Картины. Зеркала.

Официанты величественны, как лорды: черные костюмы, твердые белые воротнички, галстуки-бабочки. Даже Алексей Толстой, тамада застолья, выглядит скромнее, чем они.

Писатели шумно усаживаются за стол, разворачивают накрахмаленные салфетки, небрежно прилаживают за воротник или бросают на колени. Не переставая разговаривать, накладывают на тарелки салат, красную рыбу, черпают ложками рассыпчатую черную икру, наполняют бокалы, рюмки.

Я пристроился в конце стола. Ошалел от невиданного изобилия. Будто ожили картины, виденные в Эрмитаже. На огромных блюдах, с петрушкой в зубах, под прозрачной толщей заливного, растянулись осетровые рыбины и поросята. На узких и длинных тарелках розовеют ломтики истекающей жиром теши, семги, балыка. Бессчетное количество тарелок завалено пластинками колбасы, ветчины, сыра. Плавают в янтарном масле шпроты. Пламенеет свежая редиска. В серебряных ведерках, обложенные льдом и накрытые салфетками, охлаждаются водка, вино, шампанское, нарзан, боржом.

Тем, что есть на столе, можно накормить всю нашу ораву, а лорды в черных пиджаках и белоснежных манишках разливают по тарелкам борщ, бульон, лапшу, кто чего желает. И это называют «первым», хотя до этого было не менее двадцати блюд.

Официанты сменили тарелки, подали горячую, в белом соусе, свежую рыбу. Таяла она во рту. Опять сменили тарелки, подали еще одну перемену: шашлыки по-кавказски, отбивные по-киевски, кровавые куски мяса, бифштексы по-деревенски, жареных цыплят и индюшек. Опять — кто чего желает!

Не знаю, как другие, а я объелся и упился. Отяжелел, размяк. Ел бы еще, да некуда. Кишка тонка. Смотрю на стол осоловелыми глазами и очень хорошо понимаю строку, вписанную Горьким в мою рукопись: «Он жалел, что так много хорошей пищи было съедено зараз».

Нет сил подняться, а официанты нагрянули с новой переменой. Притащили мороженое, персики без косточек и кожуры. Не сдержался, слопал и сладкое. Да еще две порции. Уж пировать так пировать! Может быть, это первый и последний пир в жизни!

Славные люди братья-писатели! Не знают толком, что я написал, но хорошо видят, как робею, как помалкиваю, чтобы не выдать невежество, как влюбленными глазами вглядываюсь в каждого, видят дешевый костюмчик, видят, как неумело орудую ножом и вилкой, как боюсь испортить сальными губами белоснежную салфетку, все замечают мои добрые спутники, но не пренебрегают, любезно отвечают на вопросы, чокаются со мной.

Писатели встают. Чуть-чуть навеселе, чуть-чуть пошатываются. Улыбчивые, нарядные, с аккуратно завязанными галстуками. А я грохочу стулом, невпопад смеюсь и не могу пройти по ровной линии и десяти шагов.

Быстрый переход