Грэм Грин. Намек на объяснение
Долгая поездка по железной дороге, вечером, в конце декабря, в стране, только еще привыкающей к миру, — приключение унылое. Наверное, моему попутчику и мне повезло, что в отсеке нас оказалось только двое, хотя отопление не работало, хотя свет то и дело гас в многочисленных апеннинских туннелях и вообще горел так тускло, что читать книгу было наказанием для глаз, и вдобавок в поезде не было вагона-ресторана, то есть даже возможности переменить обстановку. Сошлись мы с моим попутчиком, когда одновременно пытались разгрызть одинаковые черствые булочки в одном и том же станционном буфете. До того мы сидели в противоположных концах вагона, нахохлясь, упрятав подбородки в пальто, склонясь к едва различимым шрифтам, но, когда я бросил остатки моей булочки под сиденье, глаза наши встретились, и он отложил книгу.
К тому времени, когда мы были на полпути к железнодорожному узлу Бедуэлл, у нас нашлось множество тем для разговора: начав с булочек и погоды, мы перешли к политике, правительству, международным делам, атомной бомбе и отсюда, по неизбежной логике, к Богу. Разговор наш шел без язвительности и горячности. От моего попутчика, который сидел теперь напротив, чуть наклонясь вперед, так что наши колени почти соприкасались, веяло такой безмятежностью, что препираться с ним было невозможно даже при большом расхождении во взглядах — а у нас они разнились решительно.
Я скоро понял, что беседую с католиком, с человеком, который верует — как это говорится? — во всеведущее и всемогущее Божество сам же я то, что весьма приблизительно называют агностиком. У меня есть интуитивное чувство (которому я не доверяю, поскольку оно, возможно, родилось из детских переживаний и потребностей), что Бог существует, и удивительные совпадения, подстерегающие нас на нашем пути, как западни для ягуаров в джунглях, порой толкают меня к вере, но ум мой восстает против самой идеи Бога, который мог предоставить своих тварей чудовищной свободе воли. Не знаю, почему, я стал излагать эти взгляды моему попутчику — он слушал спокойно и с уважением. Он не перебивал меня, не выказывал нетерпимости и интеллектуального высокомерия, которых я привычно ожидал встретить в католике когда отсветы полустанка скользнули по его лицу, до тех пор скрытому от лучей единственной лампочки в отсеке, я вдруг поймал… что? — я умолк даже, так сильно было это впечатление. Меня отнесло на десять лет назад, на другую сторону великого бессмысленного конфликта, в маленький нормандский городок Жизор. Я снова шел по древнему крепостному парапету, глядел сверху на серые крыши, и вдруг мой взгляд остановился на каменном заднем фасаде, одном из многих: там прижалось к стеклу лицо средних лет мужчины. (Думаю, лицо это перестало существовать, так же, как, наверное, превратился в щебень весь городок с его средневековыми воспоминаниями.) Помню, в изумлении я сказал себе: «Этот человек счастлив, совершенно счастлив». Я посмотрел на моего попутчика, но лицо его опять было в тени. Я сказал неуверенным голосом.
— Когда подумаешь, что Бог — если есть Бог — допускает… не только физические муки… но когда подумаешь об испорченности, даже детей…
Он сказал:
— Наш взгляд так узок, — и меня разочаровала банальность ответа. Он, должно быть, почувствовал мое разочарование (наши мысли тоже словно бы тянулись друг к дружке, как сами мы ради тепла) и продолжал:
— Конечно, здесь нет ответа. Мы улавливаем намеки… Тут поезд с грохотом ворвался в очередной туннель, и свет снова погас. Нас мотало, и в темноте холод пробирал еще сильнее, словно ледяной туман (когда одно чувство — зрение — обкрадено, остальные обостряются). Наконец, из черноты мы вынырнули в серую ночь, лампочка снова зажглась. Я увидел, что мой спутник откинулся на спинку сиденья. |