— Дженни? А я думал, ты от меня отреклась.
— Да, от коварного волка из лесной чащи я отреклась, — ответила она, — но моя крестная, кажется, вернулась домой? Впрочем, это еще надо проверить, ведь она часто меняется обличьем с волком. И поэтому мне хочется задать вам один-два вопроса, установить раз и навсегда, кто же вы на самом-то деле — крестная или волк? Можно?
— Можно, Дженни, можно. — Но Райя посмотрел на дверь, видимо опасаясь неурочного появления своего патрона.
— Если вы боитесь лисы, — сказала мисс Дженни, — то на ближайшие дни отложите всякое попечение об этом звере. Он не скоро вылезет на свет божий.
— Как это понимать, дитя мое?
— Сейчас объясню, крестная, — ответила мисс Рен, садясь рядом со старым евреем. — Лиса получила хорошую взбучку, и каждая косточка у нее так болит, ноет и мозжит, как не болела, не ныла и не мозжила ни у одной лисы в мире. — И тут мисс Дженни поведала, что случилось в Олбени, правда умолчав о перце.
— А теперь, крестная, — продолжала она, — мне очень хочется разузнать, что тут у вас делалось с тех пор, как я убежала от волка. Потому что в моей черепушке катается одна догадка величиной с маленький камушек. Ну-с, во-первых: кто вы такой — сразу Пабси и Ко или кто-нибудь один из них?
Старик покачал головой.
— Во-вторых: Фледжби и есть Пабси и Ко?
Старик нехотя склонил голову.
— Моя догадка, — воскликнула мисс Рен, — стала величиной с апельсин! Но пока она не разрослась еще больше, добро пожаловать, моя милая крестная! Как я рада, что вы вернулись!
Сразу став серьезной, девочка обняла старика за шею и поцеловала его.
— Смиренно прошу у вас прощения, крестная. И очень жалею, что у нас так получилось. Напрасно я вам не верила. Но что я должна была думать, когда вы не сказали ни слова в свою защиту? Это меня никак не оправдывает, но что я должна была делать, когда вы слушали его и молчали, как убитый? Выглядело все это очень дурно, ведь правда?
— Дурно, Дженни, очень дурно, — взволнованно заговорил старик. — И вот как это отозвалось в моем сердце: я возненавидел самого себя. Возненавидел потому, что почувствовал, как ненавидишь меня ты и старичок должник. Но этого мало, и это еще не самое худшее. То, о чем я раздумывал тогда, сидя у себя в садике на крыше, касалось не только меня одного. Мне стало ясно, что я опозорил свою древнюю веру и свой древний народ. Я понял — понял впервые, что, безропотно подставляя шею под ярмо, я тем самым навязываю его и всем моим братьям. Ведь в христианских странах к евреям относятся не так, как к другим народам. Люди говорят: «Это плохой грек, но есть и хорошие греки. Это плохой турок, но есть и хорошие турки». А на евреев смотрят совсем по-иному. Плохих среди нас найти не трудно — среди какого народа их нет? Но христиане равняют самого плохого еврея с самым хорошим, самого презренного с самым достойным и говорят: «Все евреи одинаковы». То, что мне приходилось делать здесь, — я делал только из благодарности за прошлое, не гонясь за наживой, и будь я христианином, никто бы не пострадал от этого, кроме меня самого. Но я еврей, и мои поступки пятнают любого другого еврея — кем бы он ни был, в какой бы стране он ни жил. Это правда — жестокая правда. И надо, чтобы каждый из нас считался с ней. Но мне ли поучать других, когда я сам так поздно все понял!
Кукольная швея сидела, держа старика за руку и не сводя с него задумчивого взгляда.
— Вот о чем я размышлял в тот вечер у себя в садике на крыше. И, вспоминая раз за разом тяжелую сцену в конторе, я убеждался, что старичок джентльмен сразу поверил той выдумке только потому, что я еврей, и ты, дитя мое, сразу поверила той выдумке только потому, что я еврей, да и самая выдумка могла родиться в уме того, кто пустил ее в ход, только потому, что я еврей. |