Потом его застали в женском колледже за третьим занятием, что вызвало волну, зависти в более робких душах…
– Вроде вашей?
– …и выделило его из гомосексуального большинства, – продолжал я, приветливо улыбнувшись Мерримену. – Когда порка не оказала на него желаемого действия, его выгнали из школы. Его отец, каноник одного из больших соборов, махнул на него рукой, матери уже не было. Дальние родственники собрали деньги, чтобы послать его в частную швейцарскую школу, но после первого семестра швейцарцы сказали: спасибо, не надо, и прислали его обратно в Англию. Как он продолжил свое образование до Оксфорда, для меня остается загадкой, но он поступил туда, и Оксфорд в него влюбился. Он был очень красив, девчонки бегали за ним табунами. Он был красивым и своенравным… – Тут я затруднился с выбором слова и сказал «экстравертом», чем надеялся доставить ей удовольствие.
Джейк Мерримен встрял:
– И он был марксистом, прости его, Господи.
– А также троцкистом, атеистом, пацифистом, анархистом и кем хотите еще, кто может напугать богатых, – отпарировал я. – Некоторое время он исповедовал смесь Маркса и Христа, но потом эта парочка для него распалась, и он решил, что в Христа не верит. И еще он был сластолюбцем.
Я небрежно бросил это слово и был поражен зрелищем того, как некрашеные губы Марджори Пью напряглись.
– В конце второго курса университету предстояло решить, вышибить его или ко Дню всех святых взять в аспирантуру. Они его вышибли.
– А за что именно?
– За слишком. За то, что он слишком много пил, слишком увлекался политикой, слишком мало работал и имел слишком много женщин. Он был слишком свободен. Он был избыточен. Он должен был уйти. В следующий раз я увидел его уже в Венеции.
– Когда вы уже были женаты, разумеется, – сказала она, намекая на то, что моя женитьба каким-то образом предавала мою дружбу с Ларри.
Я увидел, что голова Мерримена снова запрокинулась назад, а его глаза продолжили обследование потолка.
– Да, и уже работал в Конторе. У нас был медовый месяц. И вдруг на площади Святого Марка мы видим Ларри в майке цветов Юнион Джека и с соломенной шляпой Винчестерского колледжа, надетой на острие его сложенного зонтика. – Никто, кроме меня, не улыбнулся. – Он исполнял роль гида для группы американских матрон, и все они, как всегда, были влюблены в него. Они и должны были. Он знал все, что только можно знать о Венеции, он был неистощимо энергичен, у него был неплохой итальянский, а по-английски он говорил, как лорд, и он был на распутье: то ли обратиться в католическую веру, то ли подложить под Ватикан бомбу. Я крикнул: «Ларри!» Он увидел меня, помахал своей шляпой и зонтом и обнял меня. Потом я представил его Диане.
Я рассказывал все это, а моя память перечисляла дополнительные подробности: удручающая монотонность и не доставляющий радости секс нашего медового месяца, и вдруг, на его второй неделе, внезапное облегчение – и для Дианы тоже, как она мне позже говорила, – появление третьего, да еще такого занятного, как Ларри, пусть даже высмеивающего ее привычки. Я как сейчас вижу Ларри в его красно-бело-синей майке на коленях перед Дианой, с одной рукой, театрально прижатой к сердцу, и со шляпой, его шляпой, соломенной шляпой Винчестерского колледжа, той самой, которая чудом дожила до прошлогоднего сбора винограда в Ханибруке, в протянутой другой. Ее поля, разрисованные и покрытые лаком, загнулись вниз, ей давно пора на помойку. А по тулье – излохмаченная, но славная лента, лента священных цветов нашего колледжа. Я слышу его мягкий голос с шутовским итальянским акцентом, несущийся над залитой венецианским солнцем площадью: «А, ля-Тимбо, сам ля-епископ! А ты – его тра-ля-ля прекрасная невеста!»
Мы брали его с собой в рестораны, бывали на его жуткой квартире – он жил с померанской графиней, естественно, – и однажды утром на меня нашло озарение. |