Изменить размер шрифта - +
Беру еще клок волос и начинаю работу заново.

Что было раньше? Чем дальше события, чем ближе они к тому дню, когда меня запихнули в машину и укрыли лицо тряпицей, пропитанной эфиром, тем сложней мне о них вспоминать. Они сбиваются в ком, путаются местами, я не помню ни вопросов, ни ответов; ни ночей, ни дней. Я думала одно, с языка срывалось другое, тело выдавало третье. Интересно, все ли преступники так чувствуют?

Меня долго допрашивали. Часы, может быть, сутки. Я честно пыталась рассказывать все по порядку, ничего не упускать. Полицейские слушали меня, а потом… Один из них нервничал, он взял часы с блестящей крышкой и принялся их крутить, и крутить, и… Все стало гораздо хуже.

Меня перевели в городскую больницу. Допросы продолжались. Мне сказали, что в пансионе ничего не нашли. Никаких записей, красных нитей, никаких следов эксперимента. Но я видела – они лгут, лгут чтобы меня проверить. Так я и сказала. Помню, как они переглянулись.

А тихий человечек в углу впервые за много часов подал голос. Он сказал три слова, которые решили мою дальнейшую судьбу:

– Истерия. Аффективный психоз.

Слушание по делу об убийстве пана Лозинского я почти не помню. Рядом был громкий мужчина, он все время призывал вглядеться в мое «ангельское лицо», называл «невинной мученицей» и взывал к милосердию. Говорил, что современная медицина еще может спасти мою заблудшую душу. Я его ненавидела. Даже больше тех, кто твердил, что я опасна, что я все продумала.

Почему? Потому что в надежде быть услышанной и понятой, я рассказала адвокату все. Он записал все слово в слово. Но ничего из этого не прозвучало в суде. Приговор отложили до окончания обследования.

А дальше снова полились деньги и закружились связи. Меня обследовали, и обследовали, и обследовали… По крайней мере, так это называлось.

Не уверена, что можно понять о человеке, хлеща его водой из пожарного шланга. Багровые пятна еще долго не сходили у меня с груди, живота и бедер. А я все трогала их, проминала кровоподтеки пальцами, потому что успокоительные уже начали смазывать реальность. Мне хотелось чувствовать свое тело, удостоверяться, что я все еще нахожусь внутри него.

В начале я еще не была такой смирной, как теперь. Когда начались встречи с лечащим врачом, я предприняла еще одну попытку достучаться хоть до кого нибудь. Он был мягок, деликатен, слушал и много кивал. А потом вдруг спросил, есть ли у меня месячные и не двоится ли в глазах.

Тогда я поняла, что предсказание пани Новак сбылось. Что отныне и навсегда я сумасшедшая. Внутри взорвался ядовитый пузырь, и чернота затопила все вокруг. Последним, что я увидела, когда меня уволакивали из аккуратного докторского кабинета, было его белое лицо и пятно чернил, растекающееся по обоям чуть левее его головы.

С того дня уколы стали регулярными. Когда я сопротивлялась – а поначалу я сопротивлялась каждый раз – меня скручивали тряпичными жгутами, и я сама была как тряпка, завязанная узлом. Я билась и кусалась, хохотала и выла. Ведь если они так верят в мое безумие, почему я не могу вести себя так, как хочется? Мне делали больно – я старалась сделать как можно больнее в ответ.

«Веронал» – так было написано на крошечных склянках с лекарством – тормозил мои нервы, размягчал мышцы, усмирял бранящийся рот. Я все еще мыслила связно, но тело уже не слушалось. После укола я не могла встать с кровати и дойти до окна.

Но мне так хотелось увидеть землю, деревья, людей внизу, что я собрала в кулак остатки сил и доползла до подоконника. Окно забрано решеткой, поэтому, чтобы увидеть, как можно больше, нужно прижаться к ней лицом. Я глядела на унылый зимний пейзаж, жадно впитывая каждый квадратный метр открытого пространства.

Не знаю, какой был месяц, но снег уже не казался празднично новым, каким он бывает в сочельник. Здание больницы имело белые стены и было выстроено в форме буквы П, так что я могла видеть окна крыла напротив, но в них никто не смотрел.

Быстрый переход