Но и он оказался не так податлив. Все во мне будоражило его: моя внешность, мое библейское имя, мое положение ученицы закрытой школы. Но его влюбленность тоже обеими ногами стояла на запрете. Было в чувствах Штефана что то отталкивающее: стремление испытать боль, испытывать ее снова и снова.
Я поняла это не сразу, ясность приходила ко мне частями, фрагментами. Но и после осознания я не сразу смогла отпустить свою любимую игрушку, пусть даже она успела мне наскучить. Все же я гадкий человек.
Не знаю, что там воображала несчастная Каська, но Штефан не пел мне дифирамбы и не читал сонеты. Это было бы слишком нормально. Вместо этого он садился на холодную деревянную скамью, уложив между нами томик Библии в ветхом черном переплете, точно меч между спящими Тристаном и Изольдой, и рассказывал мне о муках первых христиан.
Перед моим мысленным взором сотни младенцев сбрасывали в вечно голодные воды Тибра; у меня на глазах умирали от жажды повешенные на крестах; хлестко, как пощечина, били в лицо брызги крови людей, разорванных львами на потеху патрициям и матронам.
Штефан проводил большими пальцами по моим ладоням там, где у мучеников проступали стигмы, и мои ладони горели. Я мечтала о первом поцелуе и одновременно боялась, что он будет с привкусом пепла и железа. Со вкусом вины.
Однажды ночью я подошла к Касиной кровати. Кася не спала, только делала вид. Я тронула ее за острое плечо, и она дернулась. Я прошептала, что больше не хочу видеть Штефана, но не могу сказать это ему в лицо. Я попросила ее сходить в часовню на рассвете вместо меня. Она ничего не ответила мне, но проснувшись до звонка к подъему, я увидела аккуратно застеленную постель. Подушка Каси была прохладной.
Что она сказала тогда ему? Не уходи? Ты дорог мне? Я буду рядом?
Я не знаю. Знаю только, сколько одиноких рассветов встретила Кася в часовне, прежде, чем Штефан снова стал туда приходить. Шесть. Шесть дней ему понадобилось, чтобы забыть меня, согласиться на свидания с другой. Почти как сотворение нового мира, и все же непростительно мало.
Позже, когда она перестала бояться моей ревности, Кася открылась мне, выложила все карты. Чувства переполняли ее, дергали за язык, требовали найти слушателя. Тогда я поняла, что оказала Касе дурную услугу, сведя ее со Штефаном. Со мной он был смиренным, жалким, но таким сильным в своей вере, а я была его идолом, его языческой жрицей.
А Кася стала для Штефана иным. Он видел в ней преданное сердце и обещание нежной любви, той, что способна дать земная женщина. С ней он не страдал, а только позволял Касе боготворить себя. Для меня это было игрой, для нее – нет. Это ли не подлость?
– Ты вдруг так посерьезнела, – голос послушницы выводит меня из глубокого нырка в прошлое. – С тобой все в порядке?
– Нет, не совсем. Но здесь это в порядке вещей, ведь так?
Фаустина с улыбкой пожимает плечами.
– Мир должен быть сначала в сердце, а потом уже вокруг.
Ей хватает мозгов, чтобы умолкнуть и не дергать меня своими душеспасительными фразочками до самого обеда. Не люблю святош.
Еда в столовой такая же омерзительная, что и в палате, только в столовой к ней добавляется кошмарное общество. Нет, все мирно, самых буйных, вроде местной "нимфы", заперли от греха подальше, но и здесь есть от чего прятать глаза.
У женщины, сидящей напротив, такие впалые щеки, что о ее скулы можно порезаться. Поначалу она смирно ела гороховую похлебку, как вдруг странно дернула дряблым горлом и принялась тошнить прямо в собственную тарелку. Она проделала это так спокойно, так буднично, даже не поменявшись в лице. Извергнув из себя поток желтой жижи, она, как ни в чем не бывало, облизнулась и снова опустила ложку в миску.
– Лучше не смотри, не то сама сблюешь, – хохотнула пациентка, сидящая слева от меня. – Ганя и суп – это не для слабонервных. |