Изменить размер шрифта - +
Но на этот раз хозяина там не оказалось с самого начала.

Пан Пеньковский ждал меня с двумя чашками чая и пепельницей. После короткой, почти ничего не значащей беседы – "как вам спалось? не беспокоили кошмары?" – пан Пеньковский заявил, что не согласен с предварительным диагнозом.

Он не считает меня душевнобольной, и намерен это доказать. Мой случай будет подробно описан и войдет в монографию, над которой он сейчас работает. Мы приступим сегодня, если я, разумеется, готова и помню о последствиях.

Я заверила его, что не откажусь от своих вчерашних слов. Что угодно, лишь бы снова считаться разумным человеком. Пусть и убийцей, но не сумасшедшей.

Тогда пан Пеньковский объявил, что мой распорядок дня должен измениться. Он уже договорился с паном Рихтером, и теперь мне будет позволено выходить из палаты в те же часы, что и другим пациенткам. Я буду питаться в столовой вместе со всеми и, что самое главное, буду выходить на прогулки в больничный двор.

– Никаких поблажек, Магдалена, только основные права. Лишать человека возможности видеть солнце – уже само по себе преступление.

Я прятала улыбку, кивала и благодарила.

Тогда пан Пеньковский вызвал в кабинет процедурную сестру и вручил ей планшетку с таблицей, которую необходимо было заполнить моими данными.

Следующий час мне измеряли температуру, считали пульс, проверяли реакцию зрачка на свет, заставляли стоять с вытянутыми перед грудью руками и выполнять команды, точно дрессированная собачка. Меня это даже не возмущало. Видимо, в здоровом человеке должно быть что то от этой самой собачки. Например, умение не огрызаться.

В какой то момент я отрываюсь от созерцания собственных вытянутых пальцев – хорошо бы они совсем не дрожали – и замечаю отражение в крошечном зеркальце над рукомойником в углу процедурного кабинета. Я уже несколько месяцев не смотрелась в зеркала.

Лучше бы я этого и впредь не делала. Мои щеки ввалились, а веки, напротив, опухли, стали какими то чужими, будто пришитыми с чужого лица. Под глазами залегли густые синюшные тени, а губы совсем бескровные. Краше в гроб кладут, как говорила моя нянечка из детства. Я отвлеклась и прослушала следующую команду медсестры, за что удостоилась недовольного окрика.

Соберись! Неважно, как я выгляжу. Это все препараты, от которых мир становится податливым и липким, как подтаявшее мороженое; это дрянная кормежка и отсутствие солнца. Это все дом скорби, он поставил на меня свою печать. Но все изменится, как только я выйду отсюда.

И все же тщеславие запускает коготки мне под кожу – мои волосы, они не лежат аккуратными локонами, как бы я их ни расчесывала. Они соломенно сухие и торчат многоногим паучьим комом.

Когда все процедуры позади, я учтиво прошу медсестру:

– Пани, пожалуйста, нельзя ли мне остричься?

Она отрывается от таблицы и смотрит на меня с сердитым прищуром.

– Чтобы ваша многоуважаемая маменька закатила очередной скандал? Пф, и не мечтай! Ходи теперь как есть, принцесса, – последнее слово летит мне в лицо не хуже плевка.

Можно было бы уйти, проглотив обиду, но я ведь разумный человек – пан Пеньковский это подтвердил! – а разумный человек всегда найдет способ договориться с другим. Поэтому я улыбаюсь ей, как модистке в ателье, и спокойно объясняю, что могла бы оставить прежнюю длину, если бы по прежнему не выходила из комнаты.

– А теперь, – как можно вежливей втолковываю я, – когда я буду есть и гулять в обществе других пациенток, мой вид может их расстроить и встревожить. Вы ведь этого тоже не хотите? И не обязательно стричь под корень. Оставим часть, и тогда не будет никакого скандала.

Процедурная сестра недоверчиво щурится и постукивает химическим карандашом о планшетку. Наконец, она принимает какое то решение.

– Жди здесь, – бросает она.

Быстрый переход