Изменить размер шрифта - +
Почти сразу переставало вериться в реальность женщины в шляпе, в черно-белую правдоподобность смешных старомодных автомобилей, чинно двигающихся друг за другом… Где-то в потайных уголках сознания все же существовала, не давая забыться, печальная уверенность в том, что эти черно-белые страницы — всего лишь случайный вкладыш в модном глянцевом журнале, сверкающем яркими цветами рекламы прокладок, чистящих средств, телевизоров, холодильников и еще бог знает чего…

И вообще, слишком модной стала теперь эта черно-белая съемка. Так и проглядывает сквозь нее довольное лицо клипмейкера, который еще вчера в тех же черно-белых тонах монтировал ролик какой-нибудь современной певички с шикарной силиконовой грудью… Получилось одинаково хорошо — и послевоенный Ленинград, и силиконовая грудь. Модно, стильно. Современно…

Или, может, напрасно — все эти мысли? Ведь и рекламы на этом канале не бывает. Не увидишь здесь — ни прокладок, ни холодильников, ни силиконовых бюстов. И у оператора, монтирующего трагическую хронику жизни великих поэтов, может быть, есть какие-то свои принципы? Наверняка…

— Никита! — послышалось из-за спины.

Он обернулся.

— «Чашу с темным вином подала мне богиня печали…», — снова поманил к себе экран голосом телеведущего.

Но черно-белые кадры уже исчезли из поля зрения, а одинокая строчка, вырванная из стихотворения, породила вдруг совершенно иной образ. Совсем некстати, словно из ниоткуда, и уж конечно, никак не связанный с этой самой чашей: светлая прядь волос, вырванная из пучка расшалившимся ветром…

— Что это ты здесь смотришь?

Отец остановился посреди комнаты, внезапно как-то это у него получилось — как будто забыл, куда и зачем шел. «Постарел… Сильно постарел», — подумалось с привычной жалостью, но он тут же отогнал от себя жалость, с детства еще убежденный в том, что чувство это недостойное.

— Передачу смотрю. Про поэтов серебряного века. «Серебро и чернь» называется…

— Про поэтов — это хорошо, — одобрил отец. — Только не помню я, чтобы поэзия серебряного века тебя интересовала раньше…

Он пожал плечами:

— Мало ли, что раньше было.

— И что, интересная передача?

— Очень, — ответил он уверенно. Даже, наверное, слишком уверенно, почти упрямо…

— Все убиваешься, — отец опустился рядом на диван. — Все вспоминаешь, все мучаешь себя… Перестань. Давно пора…

— Забыть? — перебил он резко, почти грубо.

— Не забыть, а смириться. Смириться с тем, что изменить невозможно. Год уже прошел…

— Да, сегодня год. Год назад…

Некоторое время они молчали, не глядя друг на друга. По экрану поползли титры — передача про Ахматову закончилась. Грустная, почти траурная мелодия провожала титры с экрана — в небытие. «Разве можно — смириться?» — подумал он с горечью. Смириться с тем, что человека, который так нужен, так дорог, так близок, нет больше на свете? Ведь был же, целых двадцать лет был рядом. И вдруг — больше нет…

— Не пошел ты, значит, на поминки. Не захотел… — отцовский голос нарушил его размышления. В голосе было сочувствие, понимание.

— Не пошел, — ответил он. Протянул руку, выключил телевизор, снова вдруг вспомнив ту самую светлую прядь волос. Уже в который раз за этот вечер… Далась ведь она ему, эта прядь!

В наступившей тишине было отчетливо слышно, как потрескивает экран телевизора, посылая все в то же небытие разряды слабого тока.

Быстрый переход