Ночью объявили привал. Загорелись костры, и Гледлид прижалась к одному из них. Она не всматривалась в лица братьев и сестёр по несчастью: не хотела запоминать, чтобы потом сердце не кровоточило от новых смертей.
В снег у ног Гледлид шлёпнулась серая лепёшка, но прежде чем она успела пошевельнуться, пищу уже схватила более проворная рука. Пленные жадно ели этот пресный, полусырой хлеб, который доставался далеко не всем.
– Куда нас гонят?
– В плен, вестимо.
– А что там, в плену? Убьют?
– Те, кого хотели убить, уже мертвы. Тех, кто выживет, работать заставят, видимо.
– Лучше умереть, чем гнуть спину на них...
Гледлид слушала разговоры, но не различала голосов. Все звучали одинаково – со смертельным эхом обречённости. Уже тысячу раз она раскаялась в том, что наговорила матери напоследок, но сорвавшихся с языка слов нельзя было вернуть туда, где они зародились – в ожесточённое, полумёртвое, обожжённое войной сердце. К образу отца она боялась прикоснуться даже мысленно: душа бы не выдержала, разорвалась. «Он жив, жив, – кипели не выплаканные слёзы. – Ничего этого не было, он просто уехал с госпожой Нармад домой».
За три дня пешего перехода Гледлид не досталось ни кусочка еды. Никто ни с кем не делился, каждый рвал себе. «Те, кто бузил, первым поднимал смуту – все те, кого милосердная смерть уже раскидала вдоль дороги – вот они поделились бы, – думалось ей. – Они были настоящие. С душой. А эти... Скотина, пригодная лишь к рабскому труду». Другая, недоуменно-горькая мысль ползла за первой: «Раз я здесь, с ними – наверно, и я такая же».
Поясница гудела, колени подламывались. Голод сначала нещадно жёг нутро, а потом уснул где-то в сугробе и остался позади. Начал наваливаться сон, похожий на ласково-коварное дыхание смерти. Ноги уже не поспевали под звук барабанов, заплетались, и стёжка следов на снегу вихляла, пока Гледлид наконец не упала на такую блаженно-мягкую холодную перину сугроба. «Вот и я лежу – как многие до меня», – ползла мысль. «Уснуть бы навечно», – подступил, лизнув сердце, соблазн.
– Встать! – рявкнуло небо.
Нет, это воин тыкал её в бок носком сапога.
– Встать, или убью! Считаю до трёх.
Ей было всё равно, на какой счёт умирать – «раз» или «три». «Три» прозвучало, но занесённый над нею меч вдруг вылетел из руки воина – вероятно, от чьего-то удара хмарью.
– Оставьте её! – прогремел чистый, сильный голос, который хотелось слушать и слушать, а быть может, пить и пить, как родниковую воду.
Воин растерянно попятился, а потом упал наземь в раболепном поклоне. Какая-то знатная госпожа... Судя по выговору – не жительница Шемберры. Помутившееся от изнеможения зрение Гледлид различило только блестящие сапоги, строгий чиновничий кафтан и красную бахрому на наплечниках. Чёрный плащ с меховой подбивкой окутал девушку, и она очутилась на руках у властной незнакомки.
Обитое алым бархатом нутро богатой повозки встретило её мягкостью сиденья.
– Розгард, позаботься о ней, – сказала кому-то спасительница. – Бедная девочка... Накорми и сделай всё, чтоб ей было удобно.
Бывает так, что услышишь голос – и всё, сердце погибло... а потом воскресло и билось только для того, чтобы уши могли слышать этот голос снова и снова. Перед глазами Гледлид словно реяла пелена инея, но душа оживала и расправляла обмороженные крылья. Она в смятении рванулась следом за незнакомкой, боясь потерять её из виду, но её мягко удержали чьи-то руки.
– Успокойся... Ты в безопасности, – серебристо прозвенел возле уха девичий голос, а щеки Гледлид коснулось тёплое дыхание.
К её губам прильнула чашка с тёплым мясным отваром. |