Но, видимо, Роман в самом деле плохо знал своего недавнего конвоира. Потому не смог в полной мере оценить его поистине нестандартный расчетливый ум. В тот же день, на традиционной вечерней поверке, вместе с неизменным Лысянским появился оберцугфюрер и, опустив предисловия, отрывисто заговорил. Полицай доводил мысль своего начальника в общих чертах, но Дробот понял немца буквально с первого до последнего слова:
– Внимание всем заключенным, – вещал немецкий офицер. – Уважительной причиной отсутствия на поверке является только смерть. Болезнь приравнивается к смерти. Больной во избежание распространения инфекции будет немедленно расстрелян. Если в вашем бараке будут иметь место факты неестественной смерти, расстреляны будут или виновные, или – каждый двадцатый. Выбирайте сами или следите друг за другом очень внимательно! Все ясно?
Пленные ответили нестройным хором, и Роман перехватил быстрый взгляд Лысянского, брошенный на Дерябина, стоявшего в первом ряду. Нет, между полицаем и пленным офицером, скрывающим свое звание, контактов не случалось. Дробот по устоявшейся привычке старался не спускать с Николая глаз, да и в условиях лагеря подобный контакт не останется без внимания. Тем не менее Лысянский явно действовал на опережение: теперь даже при всем желании пленные не смогут тронуть ни Дерябина, ни кого-либо другого – себе дороже.
Не нужно иметь семь пядей во лбу, чтобы понять: среди пленных есть «наседка», иначе Лысянскому никак не узнать, что произошло между Николаем и летчиком Трофимовым, чтобы сделать простые выводы. Получается, ссоры внутри лагеря выгодны как его охране, так и немцам: пока царит атмосфера взаимной неприязни и подозрительности, пленные не смогут между собой сплотиться и сговориться. Кроме того, Лысянский страховал также и провокатора: невольное разоблачение после подобного приказа способно сохранить наседке жизнь. В том, что угроза будет выполнена и каждого двадцатого расстреляют, никто в лагере не сомневался.
Правда, на следующий день Дерябин либо кое-что понял, либо просто включил инстинкт самосохранения, присущий ему в той же мере, что и остальным. Больше не отнимая еду у товарищей, он продолжал презрительно поглядывать на Дробота и других, кто занимался уборкой в лагере. Однако, перешагнув через свое высокомерие, тоже начал вместе с другими голодными собирать с земли скромную провизию, отрываемую людьми от себя. То, что Николай стал как все, не изменило к нему общего отношения в лагере. Однако, как почувствовал Дробот, напряжение все-таки спало. В конце концов, обитателей лагеря занимали другие, более важные заботы, чем сведение счетов с одним заносчивым типом.
Все хотели прожить пусть на один день, но дольше.
Но именно благодаря выходке Дерябина и последствиям, которые она повлекла за собой, Дробот понял опасения своего нового друга Семена Кондакова. Его задумка сможет выгореть, только если о ней будут знать лишь двое.
Ладно, трое – без Васьки Борового ничего не получится, а ему Кондаков почему-то доверял. У Романа, в свою очередь, не было причин не верить Кондакову.
Первый серьезный разговор состоялся, когда они копали яму под нужник.
Для этих целей приказывали рыть траншею глубиной около метра, полметра в ширину и метров пять в длину. Видимо, это входило в специфическое представление лагерного начальства о специфике здешнего жизненного устройства. Пленные должны были оправляться на виду у всех, и, случалось, часовой с вышки мог шутки ради пальнуть над головой какого-нибудь оправляющегося. Всякий раз испуганный человек терял равновесие и обязательно попадал со спущенными штанами в яму, оказавшись в собственных и чужих нечистотах. Через несколько дней яму приказывали зарыть, а рядом – копать другую. Это входило в обязанности уборщиков, пока не нужно было хоронить трупы: тогда они превращались в могильщиков.
– Я тут прикинул кое-что, – тихо говорил Кондаков, старательно выковыривая лопатой комья мокрой земли и поглядывая при этом на равнодушно топтавшегося неподалеку охранника. |