И некто случайный, а не специально поставленный для такого паскудства, человек с командирскими знаками различия, да еще, наверное, с партийным билетом в кармане.
— Ты, когда еще раз увидишь этого негодяя в березняке, вежливо, конечно, разоблачи поганца. Такие не любят света. А ты скажи, как можно громче: проходите, товарищ командир, присаживайтесь у нас, под небесной крышей недостатка мест не бывает, — успокоившись, посоветовал мне комиссар.
Этот откровенный разговор с комиссаром произвел на меня тяжелое впечатление, которое долго держало меня в своих тисках. Я был уже, конечно, кое в чем сведущим человеком, испившим в последнее время из чаши невзгод первые глотки горечи, но некоторые детали разговора с комиссаром содержали для меня обескураживающую новизну. Комиссар называл особиста «кляузником», «поганой душонкой». Не перебрал ли он в горячке? Может ли это быть на самом деле? Я был убежден, что особисты — это исключительные люди, люди, как говорят, высокой пробы. Они могут выдержать самые строгие требования к себе: честность, правдивость, идейность, неподкупность… Однако не верить комиссару я тоже не мог. Он пришел в Красную Армию еще в Гражданскую войну, шахтер из Анжерки, член партии с двадцатого года… Своей простотой, доверчивостью к людям, умением разговаривать с каждым бойцом — кто бы он ни был: рабочий, крестьянин, интеллигент, — комиссар рисовался мне человеком безукоризненным, настоящим большевиком.
Но вот что любопытно: после разговора с комиссаром я больше ни разу не видел человека в березках. Возможно, я перестал почему-то интересовать его, а может быть, он так изловчался умело, что заметить его, увы, не удавалось. А скорее всего, комиссар вышел с ним на прямой разговор, осадил его прыть, и он затих до поры до времени…
В конце лета состоялись крупные войсковые учения. Наша рота одновременно с другими подразделениями инженерного лагеря покинула палаточный городок и вышла на отведенные ей позиции. Вначале мы наводили через реку понтонные мосты, потом строили дорогу, засыпая трясину щебнем и древесиной, а когда вошли в гористую местность, приступили в зоне каменистой долины к взрывным работам. Срочность всего дела была чрезвычайной, за нами надвигались войска, и потому работа велась и днем и ночью. Рождались тут и азарт, и удаль, и многое из того, что не удавалось сразу, не страшило. Веселье било ключом, так как все понимали — это не война, а лишь репетиция, а война авось проскочит мимо: гляди, людишки еще остановятся в своей ненависти, одумаются. Веселье поддерживали две гармошки, две гитары, мандолина и скрипка, а скрипачом был сам командир части. И еще поддерживал веселье… пищеблок. Кормили нас хорошо, очень хорошо, не то что в лагере, и не было ни одного случая, чтобы походная кухня нас подвела.
Но дня за два до конца учений, в которых, конечно, не обошлось без суеты и неразберихи, начались дожди. Люди, кони, повозки, автомобили приобрели иной вид, как будто вышли не из учебного боя, а из настоящего, подлинного сражения с врагом. Колонны войск растянулись на многие километры, замаячили в боевых порядках санитарные повозки с флажками, пересеченными красным крестом, и с больными под брезентовыми навесами.
Когда мы вернулись в наш палаточный городок, он показался нам чудом уюта и приветливости. Да только не надолго. На другой день, после дождей, подул холодный ветер, и по ночам, чтобы согреться, мы набрасывали сверх одеяла все, что можно было собрать: шинель, гимнастерку, брюки, поясной ремень. Да, да и ремень! И все признавали: ремень и легкий, и узкий, но тепло он тоже дает, и без него совсем хана, хоть плачь.
Всех нас, конечно, занимал вопрос — куда и когда отведут роты на зимние квартиры. «Торговать дрожжами» — по ночам становилось невмоготу. Холод начал прибирать кое-кого в госпиталь с воспалением легких.
Наконец, в одну из ночей, нас подняли по тревоге, и, выйдя за лагерь, мы поняли, что идем к железнодорожной станции. |