Потом перешел в операционную, по дороге плечи у меня трепетали, что твои крылышки. Но вошел я как обычно — открыл створки дверей носком ноги, поднял стерильные ладони вверх, сразу направился к операционной сестре, чтобы та надела мне перчатки. Поднял руки (словно преступник, мелькнуло у меня!) — надо же, при этом мне и улыбнуться удалось… После этого пошла полоса покоя — моего рабочего покоя. Йодистая настойка, скальпель, кровь. Руки у меня спокойны, точны, как всегда, нет, гораздо точнее. Только они теперь не мои, эти руки, они принадлежат некоему человеку, на которого я смотрю со стороны, профессионалу без страха и упрека — которым я давно уже перестал восхищаться… Сейчас я наблюдаю себя, как энтомолог наблюдает занятное насекомое. Да, ведь, в сущности, именно я и являюсь насекомым, а вовсе не она — она просто несчастная бабенка, попавшая в историю, я набросился на нее, вцепился, искусал, использовал. Руки у меня сейчас в резине, они опущены, они как бы не мои и все же такие мои — эти продезинфицированные крючки, которыми здесь, в операционной, я пользуюсь в сугубо благих целях. Держу ими электрический скальпель, режу, коагулирую сосуды. А ведь на самом деле я все еще там, в коридоре, они, поди, ждут меня. Они меня арестуют прямо в стерильном халате и перчатках, вот смешно-то будет… Зажимы Кохера. Тампоны. Ага, они дали мне время на раскаяние, вот почему не взяли меня сразу, хотят, чтобы я помучился, осознал свою вину. Какая изощренная жестокость! Ну да, она все-таки сидит в той самой комнате, она видела, как я прошел, и подала утвердительный знак. А потом скрючилась на стуле, словно подрубленная тростинка, ей принесли стакан воды — не беспокойся, мол, детка, теперь этот сукин сын не отвертится, ни он, ни его сволочное причинное место. Я ведь за дверь-то не заглянул, просто прошел мимо. На это у меня духу не хватило, а жаль… Как я ни силился, я не мог припомнить, что там в ней, в этой распроклятой комнате. Первая дверь — это комната, где берут анализы крови и мазки, а вот эти две полураскрытые створки рядом с серыми спинами полицейских… Я лихорадочно рвался в мыслях в это пустое, в это неизвестное мне пространство, где, по-видимому, они прятали изнасилованную мною женщину, лица которой я никак не мог вспомнить. При этом мне, Анджела, искренне казалось: раз моя память отказывается воспроизводить все, что я натворил, значит, этого и не было вовсе. Ах, ну почему я к ней тогда не вернулся, не приласкал ее, не убедил, что все произошедшее — сущие пустяки? Ведь я, если только захочу, вполне могу убедить любую хрупкую душу в чем угодно. Я мог попросить у нее извинения, предложить ей денег. Я мог ее убить… Почему же я ее не убил? Да потому, что я не убийца. Убивают убийцы, а хирурги — хирурги только насилуют. Зажимы для сосудов. Аспиратор. Она заявила на меня в полицию — подхватила свою сумку, сшитую из лоскутков кожи, и пошла в местный полицейский комиссариат. Я прямо так и видел ее, — для храбрости она, конечно же, остервенело грызла себе ногти, — в одном из этих полицейских кабинетов, воняющих штемпельной краской. Сидела, сжав свои бледные коленки, на стуле, описывала прилично одетого человека, надругавшегося над ней, а кто-то за ее спиной записывал все это на пишущей машинке. Кто знает, что она там нарассказала… Каким-то я ей показался, интересно было бы знать, как запомнило меня ее непривлекательное тело. Я тогда был словно слепой — от спиртного, от жары, от нечеловеческой похоти. Она-то нет, она была трезвой, она на меня смотрела, она меня вытерпела. Кто способен вытерпеть, способен и запомнить. Ранорасширитель. Ее небось подвергли гинекологическому осмотру: она склонила голову набок, легла на беленький топчанчик и подчинилась этой унизительной процедуре. И там, лежа с разведенными ногами, глядя в пустоту, она приняла решение бесповоротно меня погубить. Зажим Келли. Возможно, у нее нашли следы моей семенной жидкости. |