Снова закрытый бокс. Сколько раз просила заведующую не приводить сюда детей, но каждый раз все повторяется снова. Медосмотр, трехдневный карантин и одиночество. Изоляция от общества, уже однажды тебя отвергшего. Все, бесспорно, оправданно, когда под твоей ответственностью сто тридцать два ребенка, но все равно ужасно несправедливо.
Я захожу, но оставляю дверь открытой. Мы обе с Белугой знаем, что отсюда не сбежать – за следующей дверью дежурит медсестра, но пусть уж девочке останется хоть эта маленькая иллюзия – скоромный, как пост, мнимый глоток свободы.
Я не подхожу близко. Не повышаю голос, не поднимаю рук. Я просто какое то время присутствую, давая девочке возможность меня принять. Разделить со мной застывшее, озлобившееся против нее пространство.
Начинаю говорить о сторонних вещах. О том, что на улице весна и, если она захочет, мы можем пойти погулять. Что в нашем саду первый раз зацвела черемуха, и запах от нее стоит необыкновенный. О том, что у дворняжки Масяни на заднем дворе смешные щенки, а еще о том, что ее подруга очень по ней скучала.
– Надя сплела для тебя браслет из бусин и бисера, очень красивый, так что к летнему балу у вас будут самые настоящие украшения.
Белуга не отвечает. Здесь все молчуны, я привыкла. Колючие души, замкнувшиеся в панцирь из недоверия и обиды. Хмуро смотрит в окно, за которым ветер качает цветущие ветви старой акации, и рвет нитку на растянутом рукаве старой шерстяной кофты.
– Наташа, ты, наверное, давно не ела. Что ты хочешь? Я попрошу Агеевну принести тебе горячего. У тебя ничего не болит? Как ты себя чувствуешь?
Я вижу, что ниже уха на щеке у девочки наклеен грязный пластырь. Наклеен неумело, широкой полосой, из под которой на коже виднеются желтоватые пятна уже сходящей гематомы. Скорее всего след, оставшийся от крепкой пощечины или падения. Результат возвращения к матери? А может, бродяжничества? В подземке метро десятилетнему ребенку так легко что то с кем то не поделить.
Мне еще предстоит выяснить причину его происхождения, но сначала надо вернуть Белугу назад. Вернуть людям, обществу, себе. Пока не поздно, пока еще не потух окончательно свет детства в светлых глазах, и пока еще есть надежда помочь ей забыть.
Я помню, что девочка любит читать. Питер Пэн и Венди. Русалочка. Пеппи Длинныйчулок. Рисунки к любимым книгам до сих пор висят на стене в ее спальне. Вряд ли она читала последнее время, но все равно не замечает стопки книг, которые я принесла с собой и положила на стол.
Она странно замерла, продолжая смотреть в окно – маленькое съежившееся существо, застывшее в точке неприятия, непонятно какого пола. Если бы не волосы до плеч, светлые от рождения, а сейчас практически бурые и спутанные от грязи, так сразу и не сказать, что девочка.
Мне кажется, что Белуга спокойна, и я делаю к ней шаг.
– Наташа…
Но видимость обманчива. Ребенок – как пружина, загнанная в паз, и быстрый взгляд колких глаз подтверждает, что пружина готова выпрыгнуть, сорваться, выстрелить. Мчаться туда, где ее понимают и ждут. Где ее любят странной любовью, которая проступает гематомой под пластырем.
– Пошла ты! Ничего не хочу! Я вас всех ненавижу! Поняла? Ненавижу!
Белуга вскакивает и роняет стул. Начинает реветь. Пятится в угол, утирая рукавом сопливый нос, под которым вдруг раздуваются пузыри. Я сделала всего лишь шаг, и этого шага хватило, чтобы девочка сорвалась и заплакала навзрыд – десятилетний ребенок, не удержавший в себе ком отчаяния.
– Она меня ждет, а я не приду! Ты понимаешь?! Ждет! Ненавижу вас всех! Ненавижу!
– Наташа, успокойся, прошу!
Сзади раздаются шаги, и в комнату входит медсестра – крупная, рослая женщина лет пятидесяти с мужскими чертами лица, на котором главенствуют крючковатый нос и тяжелый подбородок. Она могла бы правдиво сыграть женщину инквизитора, задействуй ее какой нибудь режиссер в этой роли, но природа иногда шутит, облачая доброту в непривлекательную обертку. |