|
Год жили будто по привычке. Потом Никите предложили работу в Америке. Он звал ехать сразу всем вместе, я отнекивалась — зачем срывать с места ребенка и тащить через океан, не зная, как повернется. Сама я в начале 89-го только-только получила работу в агентстве, меня стали публиковать в «Комсомолке» и в «Огоньке». Да и стрингерство на западников, у которых в пору развала Советского Союза был необычайный интерес ко всему, что у нас тут творилось, стало приносить первые, пусть не огромные, но собственные деньги.
Может, надо было бросать все найденное и ненайденное и ехать за ним? Не знаю. До сих пор не знаю…
Развелись уже постфактум, в 91-м. Время от времени он возникал здесь, привозил подарки Джою, каждый год забирал сына к себе на каникулы. Но во время его присутствия в Москве все мое существо напрягалось и настраивалось на круговую оборону — только бы его не увидеть, только бы не увидеть…
— Никогда не спрашивайте, кто виноват в разводе, — сказал как-то Григорий Александрович, сидя у этого старого окна на кухне, потом ставшей моей. — Если женщина хочет уйти и если она умная женщина, она всегда сложит ситуацию так, чтобы мужчина мог себе позволить думать, будто это он ее бросил. Если же женщина чувствует, что бросают ее, она убегает первой, создавая иллюзию собственной легкой грешности, приведшей к крушению. Гордость не позволит иначе…
Получалось, что это я резала по живому, боясь, что когда-нибудь отрежет он.
Однажды, снимая для рекламного плаката агентства психологической помощи милую докторшу, услышала от нее — страх, боль, отчаяние нельзя загонять внутрь. Это верный путь к болезням и затяжным депрессиям. Выпустить надо, выбросить. Но я-то знала, что попробуй я выбросить, и волна отчаяния накроет и меня, и Димку, и весь этот холодный мир… Птица вернется, клонируется, снова и снова возникнет из стреноженного звереныша страха, который был когда-то связан и загнан вглубь меня. А так… Ну, выклюет внутренности, так зачем они мне…
Но поняла, что Димку надо учить другому.
— Нарисуй! Нарисуй, мой мальчик, свой страх! Какого он цвета — серый? Зеленый? Фиолетовый?
— Малиновый с белым и еще зеленый.
— Рисуй, мой мальчик, рисуй все, что тебя мучает. Пускай никто, кроме тебя, не поймет, что ты рисуешь, пусть никто не узнает, что так выглядит твой страх. Ты рисуй его, выпускай из себя — пусть летит нарастающей птицей над городом, над миром.
— Он не улетает…
Можно сжечь. Нарисовать, скомкать, провести ритуальную пытку на маленьком костерке твоей решимости — все, нет страха! А пеплом отчаяния вымазать лицо — мы клоуны! Мы клоуны! Мы веселы! Мы свободны! Свободны. Свободны…
Но эта внутренняя свобода была только для Джоя. Симуляция моей собственной свободы, иллюзия, ложь во спасение сына. Научился ли он быть свободным, кто знает…
Сейчас я чувствовала, что птица с огненным крылом горящей машины и траурно-белым оперением простыни, в которую был завернут случайно погибший мальчик, птица, залетевшая в меня вчера, была хоть меньше той, старой, давно во мне живущей, но злее.
«Старая машина… молодой сын…» Машины нет, к черту машину! Но сын есть. И должен быть. Во что бы то ни стало должен быть сын. Иначе не будет меня.
Поверив когда-то, что собственный страх можно пересилить, только ринувшись в самую гущу того, что пугает, и улетая от собственного страха на войны и катастрофы, я всегда знала, что есть один самый страшный страх, в бездну которого мне не ринуться никогда, — сын. Дикий животный, действительно животный — до спазмов в животе, страх потерять Димку, поселившийся во мне сразу после того, как он сам маленькой точкой возник во мне.
Те, кому от меня что-то нужно, знают, в какую точку бить. |