А на следующий день Карпани скупил все газеты, спортивные и прочие, чтобы снова и снова перечитывать вслух отчеты, не пропуская ни публицистических красот, ни узкоспециального спортивного жаргона.
Три дня они жрали макароны, талдычили про победу «Интера» и сравнивали недостатки и преимущества того оружия, которым обычно пользовались на задании. Даниелю стало казаться, что он вот-вот свихнется.
Но в «Красных бригадах» все такие. С одной стороны — стратегический штаб движения, состоявший из интеллектуалов, говоривших на особенном наречии, где сочетались громокипящая высокопарность итальянского политического жаргона и теоретическая жвачка марксистско-ленинского учения, витавшего в заоблачных высотах отвлеченного умствования. А с другой — в основном стадо заблудших люмпенов, бывших роботов конвейерных цехов, презиравших все социальные узы и превратившихся в стахановцев от убийства и террора. С обеих сторон — одинаковое безумие, хотя и симметрично разведенное по полюсам.
Даниель Лорансон проглотил последний стаканчик водки, понемногу чайной ложечкой добирая остатки икры, и вновь почувствовал себя готовым выйти на охоту.
— Ты был там? — ревел Давид Зильберберг, отец Эли. — Ты ходил на похороны этого предателя? Позволил себе красоваться среди всех этих ренегатов? Куда ты суешь свой нос? Ни Сопротивление, ни Партия тебя касаться не должны!
Давид Зильберберг был вне себя. Казалось, он вот-вот испепелит своего отпрыска взглядом.
Эли не выдержал. Он тоже перешел на крик.
— С ренегатами? Скажешь тоже! От кого это отреклись Макс и Морис? Только от ваших глупостей и гнусностей! А твой Сталин — преступник, идол, сеящий смерть! Они отреклись от смерти, и правильно сделали!
Короче, сцепились крепко. Наговорили друг другу массу оскорбительных вещей. Наконец выдохлись и умолкли. Потянулись минуты безнадежного молчания и усталой отчужденности. Они доедали обед, не говоря ни слова, перед телевизором, продолжавшим показывать тринадцатичасовые новости.
Часом ранее, когда комиссар ушел из квартиры Эли Зильберберга, предварительно позвонив по телефону («Отыскалась дочь Сапаты, — сообщил он кому-то. — Ей необходимо кое-что мне передать: она сегодня утром виделась с отцом!»), Эли снова бросился на площадь Победы, в редакцию «Аксьон».
Но Фабьены Дюбрей там не оказалось. Ему сказали, что она утром заходила, куда-то звонила и снова ушла. Нет, никакой записки для него не оставлено.
Он все же побродил по кабинетам, заговаривая то с одним, то с другим. Наконец, устав дожидаться, вышел вон.
От площади Победы он удалялся по весьма замысловатому маршруту. Резко заворачивал в подвернувшиеся переулки, возвращался вспять, застывал на несколько минут у первой попавшейся витрины.
В общем, обычные трюки, чтобы проверить, нет ли за тобой хвоста.
Наконец он убедился, что слежки нет, и зашагал в сторону Сены, намереваясь перейти на тот берег по Понт-о-Шанж и подняться к Пантеону, где жил Марк Лилиенталь («Ладно, ладно, Лалуа, если тебе так угодно!» — мысленно произнес он, обращаясь к своему приятелю.) Ему хотелось узнать точную дату его возвращения. Перекинуться двумя-тремя словами с Беатрис. Поговорить с этой чертовкой — всегда удовольствие.
И вдруг, пересекая Чрево Парижа — совершенно развороченный после сноса Центрального рынка квартал, — он ненароком очутился на углу улицы Прувер. Его отец, Давид Зильберберг, занимал здесь малюсенькую двухкомнатную квартирку под самой крышей — «жилье в стиле бикини», говаривал он, ухмыляясь, — где обретался после того, как ушел от матери Эли, Каролы Блюмштейн.
Эли застыл на месте, посмотрел на часы и понял что близится обеденное время. Наверняка его папаша сидит у себя и поглощает в одиночестве свое пойло слушая «Новости». |