Сначала был просто синяк, ну, еще опухоль небольшая, а потом, когда опухоль спала и синяк прошел, на их месте образовался небольшой такой, но очень болезненный желвак. Я несколько месяцев все медлил с походом к врачу, надеялся, что так пройдет, а когда все-таки пошел, оказалось – саркома. Причем уже с метастазами в легком. Предложили лечь в больницу. Я так и собирался сделать, но сначала забрался в институтскую библиотеку и, вот как вы сейчас, прочел все, что мог, о своей болезни. И ничего утешительного, конечно, не вычитал. Только почувствовал себя в черной ледяной пустыне, оставленным один на один со своим страшным диагнозом, будто весь остальной мир отделен от меня мутным и толстым стеклом. У близких и друзей я поддержки искать не стал, потому как не верил в нее, а той главной поддержки, с которой никакой диагноз не страшен, у меня еще не было – в Бога я тогда не верил. Но об этом впереди. И тогда я твердо решил покончить с собой, чтобы избежать напрасных грядущих мучений. Струсил, проще говоря. – Ну, вы уж и скажете – струсил!
– А вы послушайте, что было дальше, а потом делайте выводы. Жили мы на седьмом этаже, окна нашей квартиры выходили на площадь, покрытую асфальтом, и решил я, выбрав момент, когда дома не будет родителей и младшей сестренки, выброситься из окна. Мне «повезло»: в воскресенье, а было это 22 июня 1941 года, родители предложили поехать за город. Я отказался, сославшись на дела, и меня оставили одного. Проводив родителей и сестру, я сел к столу и написал прощальное письмо, в котором все объяснил. Оставил письмо на столе, а сам подошел к окну и распахнул его. И тут я увидел, что под репродуктором, висевшим на столбе на краю площади, собралась толпа: все слушают какую-то передачу и многие женщины плачут. Я встревожился, прошел на кухню, где у нас тоже висел репродуктор, и стал слушать: это было сообщение о нападении на СССР гитлеровской Германии.
«Ну, вот и решение проблемы! – подумал я. – Чем задарма и без пользы подыхать на больничной койке, лучше уж отдать свою жизнь за Родину! Может быть, я еще успею и подвиг совершить перед смертью!» Я тогда еще не понимал, что подвиги нужны не только на войне. Словом, разорвал я свое письмо и отправился в военкомат. Там уже была громадная очередь тех, кто подлежал призыву. Врачам я ничего о своем диагнозе, естественно, не сказал, а на небольшой желвак на моей правой ноге никто в той суматохе и внимания не обратил, и меня тут же оформили как полагается. На следующее утро, простившись уже как следует с близкими, я отправился со всеми новобранцами в часть.
Воевать я начал в разведке, сам туда напросился, сославшись на знание немецкого – учил его в школе и в институте. Считался храбрым разведчиком, потому что смерти не боялся нисколько, можно сказать, сам шел ей навстречу. Однажды нас накрыли немецкие пулеметы, когда мы с «языком» возвращались в часть. Меня ранило в ногу, в мякоть, навылет, а товарищи мои все погибли. С нами был немецкий офицер, захваченный «язык», так вот его ни одна немецкая пуля не задела. Немец оказался трусом, он и не подумал сопротивляться. Я его сначала ползком гнал, чтобы из-под обстрела уйти, ну и сам, конечно, полз. Потом, я подобрал какой-то сук вместо палки и пошел на двух ногах, хромая и время от времени толкая своего пленника наганом в спину. И он, здоровый такой бугай, послушно шел впереди меня, раненого, и только всю дорогу твердил: «О майн Гот! Ретте Мих!» – «О мой Бог! Спаси меня!» Я сердился на него: с чего это Бог, если Он есть, станет ему, захватчику, помогать? – и давай назло ему молиться по-своему: «Нет, Господи, ты лучше мне помоги! Помоги, Господи!» И Господь помог мне, а не ему: мне удалось почти ползком, с полным крови сапогом, погоняя немца наганом, все-таки доставить его к нашим. Впрочем, ведь и ему Бог помог: для него война в тот день закончилась, он попал в плен и, надо думать, жив остался. |