Мы выберемся, вот увидишь, нас не одолеть». Он поднялся из кресла, привел в порядок одежду, проводил дочку завтракать. А когда гладил по голове и просил, чтобы она ничего не рассказывала в школе, то смотрел на нее очень странно.
— Должно быть, мучился, думал, что делать, — предполагает Урания. — Не бежать ли за границу. Но он бы не смог войти ни в одно посольство. После санкций ни одного латиноамериканского посольства не осталось. Да и calies рыскали вокруг и сторожили двери тех, что остались. Наверное, он прожил ужасный день, боролся с совестью. Вечером, когда я вернулась из колледжа, решение было уже принято.
Тетушка Аделина больше не протестует. Только смотрит, и в глубине ее запавших глаз упрек мешается с ужасом и с недоверием, которое, несмотря на все ее усилия, постепенно гаснет. Манолита раскручивает и снова накручивает на палец прядь волос. Лусиндита и Марианита застыли, как статуи.
— Он уже помылся и оделся с обычной тщательностью; не скажешь, что он провел тяжелую ночь в кресле. Однако к бутербродам он не притронулся, а сомнения и душевные страдания легли на лицо мертвенной бледностью, кругами под глазами и загорелись испуганным блеском глаз.
— Ты плохо себя чувствуешь, папи? Почему ты такой бледный?
— Нам надо поговорить, Уранита. Пойдем наверх, в твою комнату. Не хочу, чтобы прислуга нас слышала.
— Его хотят посадить в тюрьму, — подумала девочка.
— Он хочет сказать мне, чтобы я шла к дяде Анибалу и тете Аделине.
Они вошли в комнату, Урания бросила книжки на письменный столик и села на край кровати («под голубым покрывалом с диснеевскими зверушками»), а отец прислонился к окну.
— Ты для меня — все, я люблю тебя больше всего на свете, — улыбнулся он ей. — Ты — лучшее, что у меня есть. А с тех пор, как умерла мама, ты — единственное, что осталось у меня в жизни. Ты это понимаешь, доченька?
— Конечно, папи, — отозвалась она. — Что еще страшное произошло? Тебя хотят посадить в тюрьму?
— Нет, нет, — замотал он головой. — Наоборот, возможно, все уладится.
И замолчал, не мог продолжать. У него дрожали губы и руки. Она смотрела, удивленная. Но это же замечательная новость. Возможно, на него перестанут нападать газеты и радио? И он снова будет председателем Сената? А раз возможно, то почему у тебя такое лицо, папи, почему ты такой грустный, убитый?
— Потому что от меня требуют жертвы, доченька, — пробормотал он. — Я хочу, чтобы ты знала одно. Я никогда не сделаю ничего, пойми это как следует, запомни хорошенько, что не было бы ради твоего блага. Поклянись мне, что никогда не забудешь того, что я тебе сказал.
Уранита начинает сердиться. О чем он? Почему не скажет прямо?
— Ну, разумеется, папи, — говорит она с усталой гримаской. — Что все-таки произошло, к чему столько разговоров?
Отец опускается рядом с ней на постель, кладет ей руки на плечи, приникает к ней, целует в волосы.
— Устраивают праздник, и Генералиссимус пригласил тебя. — Он прижимается губами ко лбу девочки. — У него в доме, в Сан-Кристобале, в Головном имении.
Урания высвобождается из его объятий.
— Праздник? И Трухильо нас приглашает? Папи, это же значит, что все уладилось. Правда?
Сенатор Кабраль пожимает плечами.
— Не знаю, Уранита. Хозяин — человек непредсказуемый. Его трудно угадать. Он пригласил не нас обоих. А тебя одну.
— Меня?
— Тебя отвезет Мануэль Альфонсо. И привезет обратно. Я не знаю, почему он приглашает тебя, а меня не приглашает. Наверняка это первый знак, он хочет дать понять мне, ч1Ь не все потеряно. |