Изменить размер шрифта - +
Оно было огромно; оно, казалось, постепенно росло по мере того, как его тело съеживалось день ото дня на наших глазах. Это было единственное, что производило в нем впечатление постоянства и силы, оно жило в нем неугасимой жизнью, оно говорило через вечно надутые черные губы; оно глядело на нас сквозь вызывающую наглость его больших глаз, которые все сильнее выступали вперед, придавая ему сходство с крабом. Мы напряженно следили за ним. Вся остальная часть его существа оставалась неподвижной. Он, казалось, избегал движения, как будто сам не доверяя своим силам. Малейший жест должен был неизбежно обнаружить перед ним (иначе несомненно и быть не могло) его физическую слабость и вызвать острый приступ душевной тоски. Он был скуп на движения. Он лежал вытянувшись, опустив подбородок на одеяло, сохранял лукавую благоразумную неподвижность; только глаза его блуждали по окружающим лицам — эти презрительные, проницательные, печальные глаза.

В этот период преданность Бельфаста, а также его драчливость обеспечивали Джимми всеобщее уважение. Все свое свободное время ирландец проводил в каюте Джимми. Он ухаживал за ним, беседовал с ним; он был ласков, как женщина, полон мягкого юмора, как старый филантроп. Но вне каюты Джимми он делался раздражителен, вспыльчив, как порох, мрачен, подозрителен; и чем глубже бывало его горе, тем грубее он выражал его. Все его душевные переживания неизменно заканчивались слезой или тумаком: слеза была для Джимми, тумак для всякого, кто, по-видимому, не исповедовал в точности ортодоксального взгляда на дело Джимми. Мы ни о чем другом не говорили. Даже оба скандинава обсуждали создавшееся положение, но в каком духе, разобрать было невозможно, ибо они ссорились на своем родном языке. Бельфаст заподозрил одного из них в непочтительности к Джимми и, будучи не совсем уверен в том, кто из них грешен, решил, что выход один — поколотить обоих. Его свирепость навела на них панику, и они жили с тех пор среди нас вечно унылые и безгласные, словно пара немых. Вамимбо никогда не выражал своих мыслей человеческим языком, но и он утратил способность улыбаться, хотя понимал во всем этом, по всей вероятности, меньше кота и следовательно находился в безопасности. Притом же он принадлежал к избранной группе спасителей Джимми и был вне подозрения. Арчи обычно молчал, но часто проводил часок-другой в каюте Джимми, спокойно беседуя с ним с видом собственника. Во всякое время дня, и часто в течение ночи, на сундуке Джимми восседал кто — нибудь из команды. Вечером между шестью и восемью каюта бывала битком набита, а у дверей толпилась группа непоместившихся любопытных. Никто не сводил с негра глаз.

Джимми грелся в лучах нашего внимания. Глаза его иронически блестели, и он слабым голосом упрекал нас в трусости. Он говорил:

— Если бы вы, ребята, сумели постоять за меня, я был бы теперь на палубе.

Мы опускали головы.

— Да, но…

— Если вы думаете, что я дам заковать себя ради вашего удовольствия… нет уж, дудки… Хотя это лежание подрывает мое здоровье. Вам-то, конечно, все равно.

Мы так смущались, точно это в самом деле была правда. Его бесподобная наглость сметала все на своем пути. Мы никогда не осмелились бы возмутиться. Мы, собственно, и не желали ничего подобного. Нам нужно было только одно — довезти его живым до дому, до цели нашего плавания.

Сингльтон, как всегда, держался в стороне, словно пренебрегая незначительными мелочами, которые могла подарить ему оконченная жизнь.

Только раз он подошел к каюте Джимми и в выжидательной позе остановился на пороге. В глубоком молчании он уставился на двери, точно желая присоединить этот черный образ к толпе теней, населявших его старую память. Мы притихли, и Сингльтон долго стоял так, как будто явился по уговору, чтобы вызвать кого-нибудь или посмотреть что-нибудь интересное. Джемс Уэйт лежал совсем тихо, как будто не замечал взгляда, который упорно пронизывал его, точно ища чего-то.

Быстрый переход