Изменить размер шрифта - +
Это было непостижимое и волнующее зрелище; тарабарщина чувств, безумное, немое изображение речи, молящей о невозможном, грозящей призрачной местью. Донкин испытующе наблюдал за ним.

— Ты не можешь говорить? Вот видишь! Что я говорил тебе? — медленно произнес он, внимательно проследив с минуту за Джимми. Тот как безумный продолжал свою неслышную речь; он страстно мотал головой, усмехался, забавно и жутко поблескивая большими белыми зубами. Донкин, словно завороженный немым красноречием и гневом этого черного призрака, с недоверчивым любопытством приблизился к нему, вытягивая шею. Ему почудилось вдруг, что он видит лишь тень человека, который корчится на верхней койке на уровне его глаз.

— Что? Что? — спросил он.

Он начинал как будто улавливать знакомые слова в беспрерывном задыхающемся шипении.

— Ты скажешь Бельфасту? Вот что! Ты что же, маленький? — Он дрожал от страха и злости. — Бабушке рассказывай! Ты трусишь! — Страстное сознание собственной значительности исчезло с последними остатками осторожности. — Доноси, будь ты проклят! Доноси, если можешь! — кричал он. — Твои подхалимы обращались со мной хуже, чем с собакой. Они нарочно науськали меня, чтобы потом обернуться против меня. Я единственный человек здесь. Они били меня по лицу, лягали ногами, а ты смеялся, ты, черная гнилая падаль! Ты заплатишь за это. Они отдают тебе свою жратву, свою воду — ты заплатишь мне за это, клянусь богом! Кто даст мне глоток воды? Они покрыли тебя своим проклятым тряпьем в ту ночь, а что они дали мне? — кулаком в зубы, будь они прокляты. Ты заплатишь за это своими деньгами. Я мигом заберу их, как только ты подохнешь, проклятый негодный обманщик. Вот что я за человек! А ты дрянь, мразь! Тьфу, падаль вонючая!

Он бросил в голову Джимми сухарь, который он крепко сжимал в кулаке все время, но сухарь только задел Джимми и, ударившись о переборку позади него, разлетелся с громким треском на куски, словно ручная граната. Джемс Уэйт повалился на подушку, как бы получив смертельную рану. Губы его перестали двигаться, и вращающиеся глаза остановились, напряженно и упорно уставившись в потолок. Донкин удивился. Он вдруг уселся на сундук и стал смотреть вниз, выдохшийся и мрачный. Через минуту он начал бормотать про себя:

— Да помирай же ты, бродяга, помирай наконец! Еще войдет кто-нибудь… Эх, напиться бы теперь… Десять дней… устрицы! Он поднял глаза и заговорил громче. — Нет… теперь тебе крышка… Не видать тебе больше проклятых девчонок с устрицами… Кто ты такой? Теперь мой черед… Эх, был бы я пьян! Я бы живо подтолкнул тебя коленкой в небеса. Вот куда ты отправишься, ногами вперед через борт! Бух! и конец! Да ты большего и не стоишь.

Голова Джимми слегка задвигалась, и он обратил глаза на лицо Донкина; взгляд этот выражал недоверие, отчаяние и страх ребенка, которому пригрозили темной комнатой. Донкин наблюдал за ним с сундука полным надежды взором; затем, не поднимаясь, он попробовал крышку. Заперта на замок.

— Хотел бы я быть теперь пьяным, — пробормотал он и встал, тревожно прислушиваясь к отдаленному звуку шагов на палубе. Они приблизились, затихли. Кто-то зевнул как раз за дверью и удалился, лениво волоча ноги. Трепещущее сердце Донкина забилось свободнее, и он снова посмотрел на койку; глаза Джимми как прежде были прикованы к белой балке.

— Как тебе сейчас? — спросил он.

— Скверно, — прошептал Джимми.

Донкин терпеливо уселся, решив во что бы то ни стало дождаться своего. Каждые полчаса по всему кораблю раздавались голоса склянок, переговаривавшихся друг с другом. Дыхание Джимми было так быстро, что его нельзя было сосчитать, и так слабо, что его невозможно было услышать. В глазах его светился безумный страх, как будто он созерцал невыразимые ужасы, и по лицу было видно, что он думает об отвратительных вещах.

Быстрый переход