Изменить размер шрифта - +

— Ты думаешь, что выберешься еще когда-нибудь на берег? — злобно спросил Донкин.

Уэйт, вздрогнув, очнулся от грез.

— Десять дней, — сказал он быстро и тотчас снова вернулся в царство воспоминаний, где отсутствует понятие времени. Там он чувствовал себя бодрым, спокойным, как бы уверенным в безопасности, в этом месте, куда не могло проникнуть ни одно сомнение. В этих безмятежных минутах полного покоя чувствовался отголосок непреложной вечности. Ему было очень спокойно и легко среди этих ярких воспоминаний, которые он, заблуждаясь, радостно принимал за картины несомненного будущего. Все остальное было ему безразлично. Донкин смутно чувствовал это; так слепой чувствует в окружающей его темноте роковой антагонизм других существ, которые навсегда останутся для него неясными, невидимыми и достойными зависти. Он испытывал желание чем-нибудь утвердить свое я, разломать, разрушить что бы то ни было… быть равным всем и во всем; сорвать покровы, обнажить, выявить, лишить всякой возможности укрыться… им овладела предательская жажда истины! Он насмешливо расхохотался и сказал:

— Десять дней! Чтоб я ослеп, если это так… Да ты уж завтра будешь, может быть, мертв в это время! Десять дней!

Он подождал немного.

— Десять дней. Будь я проклят, если ты сейчас уже не похож на покойника.

Джимми, должно быть, собирался с силами, потому что он почти громко произнес:

— Ты вонючий лгунишка, побирушка. Всякий знает, что ты за фрукт.

Он вдруг сел, наперекор всякой вероятности, и ужасно испугал этим своего гостя; но Донкин очень скоро пришел в себя. Он забушевал.

— Что? Что? Кто лжет? Ты лжешь, команда лжет, шкипер, все, только не я. Важничает тут! Да кто ты такой?.. — Он чуть не задохнулся от негодования. — Кто ты такой, чтобы важничать? — повторял он, весь дрожа, — «Можешь взять один, я не могу их есть». А вот я возьму оба. Ей-ей, съем. Плевать на тебя.

Он нырнул на нижнюю койку, пошарил там и вытащил второй пыльный сухарь. Он подержал его перед Джимми, затем вызывающе откусил от него.

— Ну, что? — сказал он с лихорадочной наглостью. — Возьми один, говоришь? А почему бы не два? Нет, ведь я паршивый пес. Для паршивого пса хватит и одного. А я возьму оба. Попробуй-ка помешать мне! Ну, попробуй! Ну!

Джимми обхватил поджатые ноги и спрятал лицо на коленях. Рубаха его прилипала к телу, так что можно было разглядеть каждое ребро. Его тощая спина то и дело сотрясалась толчками, в то время как он судорожно набирал дыхание.

— Не хочешь? Не можешь, вот в чем дело! Что я говорил тебе? — неистово продолжал Донкин. Он торопливым усилием проглотил еще один сухой кусок. Молчаливая беспомощность, слабость и жалкий вид Уэйта выводили его из себя.

— Твоя песенка спета! — крикнул он. — Кто ты такой, чтобы нужно было еще лгать тебе, ходить перед тобой на задних лапках, прислуживать. Тоже, подумаешь, император нашелся! Ты никто. Вот так, совсем никто! — выпалил он с такой силой непогрешимого убеждения, что слова, вырвавшись, потрясли его от головы до пят и оставили его вибрирующим, точно отпущенную струну.

Джимми снова подбодрился. Он поднял голову и мужественно повернулся к Донкину, который увидел перед собой странное незнакомое лицо, фантастическую кривляющуюся маску отчаяния и ярости. Губы на ней быстро двигались, глухие, стонущие, свистящие звуки наполнили каюту смутным ропотом, в котором слышались угроза, жалоба и тоска, как в шорохе поднимающегося вдалеке ветра. Уэйт мотал головой, вращал глазами; он отрицал, проклинал, грозил, но ни одно слово не имело достаточной силы, чтобы перейти за предел этого печального круга выпуклых черных губ. Это было непостижимое и волнующее зрелище; тарабарщина чувств, безумное, немое изображение речи, молящей о невозможном, грозящей призрачной местью.

Быстрый переход