Но, понимаете ли, главное, что я вам хотел сказать: они сидят и дружески разговаривают, несмотря на разногласия. Знаете, почему? Потому, что они разговаривают о деле. О деле!
Я, разумеется, ничего возразить не мог. Да и не собирался: я сам видел, что философские разногласия не мешают физикам заниматься делом, я ведь с того и начал, что хотел понять — почему не мешают? И мне пришло в голову сказать профессору X., что, очевидно, ему в свое время очень насолили философы, но не понятно, отчего должен расплачиваться за это литератор. Он засмеялся и предложил:
— Давайте мировую. Хотите, я вам расскажу что-нибудь физическое?
Но мне в тот момент хотелось «чего-нибудь философского». В присутствии человека с визитной карточкой «Гейзенберг» довольно естественно было думать о смысле физических законов, а не о подробностях физического знания.
Простейший ответ на мой праздный вопрос пришел сам собою. Он возник сначала в виде безотчетного, но верного ощущения. Не помню, кто делал в ту минуту очередной доклад — профессор ли Смородинский из Москвы или профессор Альварец из Беркли, профессор ли Салам из Лондона или академик Боголюбов из Дубны, — это было совершенно неважно. Ощущение, о котором я говорю, в том и состояло, что на минуту показалось совершенно неважным, кто делает доклад! По сцене ходил и убежденно сообщал о новых фактах и новых формулах физик, приехавший сюда из какого-то пункта на земном шаре. Нет, даже и это было неважно: он — мог прилететь с Марса, он мог явиться в Киев с 62-й Лебедя, он мог прийти из прошлого или из будущего, — все эти различия потеряли на минуту всякое значение.
По сцене расхаживало мыслящее существо, впряженное в подвижную конструкцию легкого микрофона, как хомут накинутого на шею. Оно, это мыслящее существо, переходило от кафедры к меловой доске, волоча за собою, как брошенный повод, нескончаемый радиошнур. И зал, в тесной упряжке наушников, тянул вместе с ним тяжело перегруженный воз кропотливейшего познания микрореальности. А когда. докладчик приостанавливался и устало опирался на лекторскую указку, в воображении возникал образ безыменного странника с походным посохом в руках — вечного странника, которому еще идти и идти.
(Конечно, эти слова — странник, посох, воз — не из обихода нашего благоустроенного века, но дороги исследователей благоустроенными не будут никогда, это пути в незнаемое.)
О чем говорили физики, о чем они спорили? В конце концов все сводилось к обмену сведениями и догадками о том, что действительно имеет место, и о том, чего не может быть в микромире. Они спорили друг с другом, как и соглашались, на интернациональном языке экспериментов и математики. И в темноте, когда начиналась демонстрация микрофотографий, диаграмм и схем, когда не видно было лиц и только световой конус эпидиаскопа стягивал в одну точку нити всеобщего внимания, с удвоенной силой возникало ощущение, что все эти люди связаны какой-то единой присягой верности, равно обязательной для всех. Верности чему? Ответ был наготове: истине физического знания.
Этому не противоречит то, что у каждого научного открытия, большого или маленького, всегда есть своя родословная: дата и место рождения, имена и фамилии родителей. Такая родословная, конечно, отражает характер эпохи и страны, где успех был достигнут. Даже биография и темперамент ученого отражаются в этой родословной. Но только в родословной — только в истории открытия, а не в его физическом содержании. Иначе оно не имело бы никакой цены.
Конечно, для жизни человеческого общества, для будущего землян часто далеко не безразлично, особенно в наши дни, где, кем и для чего добываются физические истины. «А кто воспользуется открытием, которое я сделал?» — Фредерик Жолио-Кюри недаром спрашивал об этом еще тогда, когда не был ни коммунистом, ни руководителем движения сторонников мира. |