|
В кресле около окна обычно сидел Илья. Старик и дядька вспоминали детство.
— Сенька бедовый был, — медленно говорит Илья, часто отворачиваясь к окну. — Я в тифу лежал. В сарае, на чердаке, в сене… А меня белые разыскивали (Илья был командиром эскадрона. Его ранили неподалеку от деревни Боровино, где родился отец, — это его и спасло: нашли соседи и ночью перенесли в сарай). А у нас постоем поляки стояли. Они запрещали корову доить — все молоко себе забирали. Специального сторожа в сарае поселили — он даже спал там. Я наверху — в бреду… Сенька ночью дождется, пока Старик солдат заснет, пролезет в сарай и тихонько корову выдаивает. Струйки молока о стенки ведра — «дзинь-дзинь», я даже замирал наверху, ночью-то бред у меня проходил — все не как у людей… надоит литра три и ко мне лезет, отпаивает.
Я смотрю на моего седоволосого красивого Старика и никак не могу представить его крестьянским мальчишечкой возле коровы. Я, помню, заслушивался рассказами отца о конях, но я думал, что это в нем от службы в кавалерии.
Он, как никто другой, умел чувствовать природу: мальчишкой он вывозил меня ранней весной в лес, садился на пенек и, замерев, подолгу слушал пение птиц, рассказывая мне удивительные истории о синицах и малиновках. Мне всегда казалось, что эта обостренная любовь к природе рождена в нем городом — я-то с рождения помнил его горожанином…
А на самом деле в нем, видимо, жило изначальное, крестьянское, обостренно-нежное тяготение к природе и особое, «тщательное», я бы сказал, ее понимание.
Последние годы отец все чаще и чаще говорил о своей мечте — поехать в родную деревню. Он знал, что знакомых там не осталось, а родственников тем более: эта белорусско-литовско-еврейская деревушка была стерта с лица земли гитлеровцами, жители угнаны в рабство или расстреляны, но он все равно мечтал посмотреть родину, ибо в этом огромном мире у каждого человека есть своя маленькая, единственная родина.
В США я должен был улетать двадцать пятого мая, в день рождения Старика. Год назад мы отмечали его шестидесятилетие в мраморном зале ресторана «Москва». Старика наградили орденом, пришли издатели, литераторы, военные — все его друзья. Он был по-настоящему счастливым человеком — у него всегда было много друзей.
— Я отказался от полета в Штаты, — сказал я Старику.
— Почему? — спросил он.
Как же мне было ответить ему? Я-то знал, что дни его сочтены, я-то знал, что врачи отпустили ему месяц, от силы два месяца жизни. Я-то знал, что операция длилась полчаса: разрезали и зашили…
— Летит группа, Старик, целая группа писателей и кинематографистов… Я не умею путешествовать с группой.
— Это глупо… Организуешь для себя программу, будешь смотреть то, что интересно тебе и встречаться с тем, с кем тебе важно встретиться. Разве это трудно отладить на месте? Не глупи и отправляйся — тебе после Вьетнама и Лаоса надо побывать в Штатах, цепь обязана быть замкнутой.
Он пытливо смотрит мне в лицо — логика его доводов абсолютна. Это ужасно, когда надо играть с отцом.
— Хорошо, — говорю я, — ты прав. Полечу.
Я знаю, что я не полечу. Скажу, что опоздал на самолет, в конце концов.
Но тогда он заставит меня вылететь следующим рейсом. Ничего. Придумаю отговорку. Только не здесь, не под его взглядом. Я не могу ему врать. Я должен буду приготовить себя к тому, что вру смерти, а не моему Старику.
Посмотрел на часы: надо встретить Валеру и Мишу. Они обещали приехать к двум часам. Ждал их в садике клиники.
Минут через десять ко мне подошел доктор. Закурил. Долго молчал, разглядывая свои ботинки. |