В благодарность за дарованную свободу, или по каким-то ещё причинам, которые я не уточнял, Тайсон пошёл в ополчение.
Он был отличным, от природы, боксёром, — хотя занимался, конечно, понемножку, в перерывах между приводами по хулиганке, — с невероятной скоростью ухода и удара.
В батальон периодически приходил устраиваться какой-нибудь новый Тайсон — боец с тем же позывным; характерно, что ополченцы, назвавшие себя Али или Льюис, вообще не встречались, — а Тайсон, который Майк, воспринимался как наш, родной.
Но нашему Тайсону манера брать позывной, который он сам уже присвоил, казалась неприемлемой.
Бывало — является к Тайсону гонец и говорит: там, это, опять у тебя дублёр…
Тайсон — уже на ногах (только что лежал): «Номер комнаты?».
Заваливается туда без стука — в нём роста, напомню, при самом щедром пересчёте метр пятьдесят девять, — с порога интересуется: «Кто здесь Тайсон?» — кто-то нехотя, привставая с продавленной до пола (могучий вес) кровати, отвечает: «Ну, я…», — Тайсон подходит и говорит: «Тайсон — это я. Меняй позывной. Или пошли в спортзал, вставай».
У Тайсона был грубый, но, по моим меркам, обескураживающий юмор.
В личке у меня работал ещё Злой, тоже отменный типаж, — они вечно с Тайсоном сцеплялись языками. Мы как-то уехали в Новоазовск со Злым и зависли там, у самого синего моря. Тайсон заскучал, звонит Злому: «Ну, чего, не откинул ещё копыта?» — Злой, с вызовом: «Отлично себя чувствую. Готовься к моему приезду», — Тайсон, обыденно: «Я уже нагадил в твою кровать». Злой: «Переляжешь в мою, а я в твою лягу». Тайсон, бесстрастным голосом: «В свою я тоже нагадил».
Как-то расспрашивал у Тайсона о родителях и друзьях. Оказалось, что отец с матерью в наличии; есть и друг — единственный, выросли в одном дворе, и Тайсон очень тепло о нём отзывался. «Не воюет?» — спросил я. «Да нет, это не его-о-о», — в своей симпатичной манере, с добродушно протянутой финальной гласной, ответил Тайсон. Я увидел в этом что-то щемяще христианское: получается так, что для Тайсона воевать — это его, умирать — его, калекой быть — тоже его, а у товарища — другая судьба, и всё в таком раскладе совершенно нормально: какие вообще могут быть разговоры.
Как они сошлись с Графом, я не понимал, да и не особенно пытался понять.
Графа я перетащил к себе в личку с должности командира взвода.
Он был отличный комвзвода, и Томичу было жалко его снимать с должности, — но что поделать: прошу-то я.
Граф подкупил меня сразу же. В первую нашу зиму батальон подняли по тревоге — выдвигаться на одну из окраин Донецка, где случился прорыв; половина батальона стояла тогда на юге республики, я туда катался каждый день, другая понемногу прела на располаге; вечерами, естественно, отдельные экземпляры норовили нахлестаться — а чем ещё развлечься ополченцу.
Объявили тревогу, Граф встал на дверях и поставил взвод в курс: пьяные на построение не идут.
Сам знал, что датых во взводе двое — в ночи вернулись, он их слышал; оба здоровые: один с лося, другой поменьше.
Взвод повскакивал, оделся-обулся; эти двое тоже норовят в одичавшие ботинки забраться.
Который поменьше, предпринял попытку неприметно пройти первым.
— Куд-да-а? — сказал Граф, выхватил его, прятавшегося меж другими ополченцами, развернул и ладошкой в затылок указал возвратный путь на место.
Тот не понял, сделал вторую попытку прорыва, получил прямой в грудь, осел, его сдвинули с прохода, он так и сидел, даже заснул — не успел ещё протрезветь.
Настал черёд того, что с лося размером. |