Непременно так и вели бы себя весельчаки, отличные парни Дракон, Барабан и Астроном, он же Звездочет – кличка эта досталась Холлу как однофамильцу известного астронома прошлого. Так они и вели бы себя, если бы… если бы все было нормально.
А они вошли гуськом, молча, с официальными лицами, сдержанно поздоровались, остановились в отдалении от стола, насколько позволяли размеры кабинета, и каждый держал в руке вчетверо сложенный лист бумаги…
Панарин медленно поднялся, чувствуя противный зуд в сердце.
– Здорово, ребята, – сказал он, еще не веря. – Садитесь, что вы…
Как по команде, они развернули свои листки и почти синхронно положили на стол перед Панариным. Он взглянул на ближайший, станчевский, в глаза бросилось: «…прошу освободить…..по собственному желанию…» и размашистый росчерк Кедрина «Утверждаю». Так плохо ему еще никогда не было.
– Согласно уставу, требуется и твоя подпись, – сказал Станчев. Глаза у него смотрели строго в одну точку, куда-то над головой Панарина, словно любой взгляд куда-нибудь в сторону причинил бы физическую боль.
Марина встала. Краем глаза Панарин видел, что она выдвинула из камеры синий шарик на блестящем стержне, фасеточный, как глаз пчелы, панорамный объектив. Хотелось выбросить камеру в окно и выставить за дверь ее хозяйку – она не имела права это видеть и слышать, не то что снимать, потому что по строгим законам профессиональной этики это было чисто внутреннее дело. Но только по законам профессиональной этики – по всем остальным она имела право снимать, и тем не менее… Хотелось выругаться и заплакать – ведь это были Дракон, Барабан и Звездочет, столько лет вместе, а со Станчевым и три года на одном курсе, в одной группе. Хотелось трахнуть кулаком по столу и заорать: «Вы что, белены объелись?»
И все это было бы бессмыслицей, мальчишеской глупостью, не имеющей, правда, ничего общего со слабостью, но ничего бы не решившей – они ведь тысячу раз все обдумали. Выходит, Станчев шел на «Лебеде», заранее зная, что уйдет, – он не из тех, кто принимает рывком меняющие всю оставшуюся жизнь решения, наверное, он загадал на этот полет, оставил его как последнюю соломинку… Но что это меняет?
Панарин сел, расписался под росчерком Кедрина и отпихнул ладонью все три заявления. Поднял голову – Станчев смотрел на него.
«Сейчас он обязательно что-нибудь скажет, – подумал Панарин, – я его знаю…»
– Надоело быть шпагоглотателем в балагане, Тим… – сказал Станчев. – Делом надо заняться…
И все же это был еще не конец – случалось, все же возвращались с лестничной площадки, гораздо реже – с космодрома, и никто – с Земли, даже если все понял и осознал, что поступил неправильно. У них были свои неписаные законы. Можно было даже крикнуть «Стойте!», пока не закрылся внешний люк уходившего на Землю корабля, – по тем же неписаным законам капитан обязан, не выказывая неудовольствия, задержать старт на время, необходимое человеку, чтобы покинуть корабль. Захлопнувшийся люк означал – «обжалованию не подлежит».
– Стойте! – Панарин вновь поднялся.
Барабан быстро вышел, остальные двое остановились вполоборота к Панарину. С такими лицами ожидают своей очереди в приемной зубного врача – надоедливая боль и нетерпеливое желание поскорее все кончить.
– Я вас никак не обзову, – сказал Панарин, – но вы вот о чем подумайте: придет время, и мы обязательно выиграем, и будет Галактический Флот. И очень может быть, что тогда вы не вытерпите и придете, и вам ничего не напомнят, вас примут, но вы-то постоянно будете помнить, что вашей заслуги тут нет, а могла бы и быть… И вы ведь друг с другом встречаться не станете, сойдя с трапа на Земле, тут же в разные стороны разбежитесь…
Они ничего не ответили. |