Вот чего в ее поведении не было, так это легкости фокусника: «Вуаля! Получите кролика из шляпы!». Скорее вела себя Тамара как прилежная ученица, старательно подражавшая учителю. Но ведь помогло с головой!
– А еще надо бы тебе… – Тамара назвала травки, которые надо попить (и названия которых, разумеется, тут же вылетели у меня из головы).
– А от сглаза можешь? – довольно глупо спросил я. Тамара покраснела и кивнула. Покраснела, привыкнув считать сглаз и прочую мистику чем-то совершенно неприличным. Как бы и нехорошо поминать сглаз в порядочном обществе честных девиц. Матерщину в своем присутствии, кстати, Тамара легко допускала: привыкла к ней с раннего детства и от нее вовсе не краснела. Пустяки, дело житейское…
Кроме знания активных точек на человеческом теле и умения на них нажимать, было и еще «другое», к которому нужно было готовиться, готовиться и готовиться…
На всю жизнь Тамара запомнила, как открылась ей тайна сломанных досок в заборе, свистящий голос бабушки в полутьме баньки, ее почти что страшное лицо.
– Сделаешь доброе дело – тут же надо и злое! Построишь – тут же и разрушь! Хоть ветку обломи, хоть доску в заборе разрушь! Иначе саму тебя, как эту доску, переломит…
– А что надо сломать… Бабушка, неужели надо убивать?!
– Вовсе не надо. Агафья – та пауков в баньке душила, но вообще-то не обязательно. А сломать, испортить что-нибудь да надо.
– Как?
– Как добро творишь, так и ломай.
О чем идет речь, Тамара поняла скоро, когда к бабке принесли заходящегося криком малыша.
– Давно орет?
– Третий день…
– Ну, давайте.
Бабка унесла вопящий, изгибающийся сверток, что-то приговаривала, разворачивала, стала водить руками вдоль покрасневшего прелого тельца.
– Что они его, не моют никогда?! – ворчала бабка, и тут же Тамаре: – Видишь что? Грязный он, вонючий, само собой будет орать. А тут еще и сглаз…
Что бормотала бабка, Тамара не уловила, но похоже, что не в этом было дело, не в бормотании. Даже не в легком-легком массаже, касании тельца младенца было главное. Бабка напряглась, словно от нее через пальцы что-то переходило к младенцу, Тамара почувствовала: главное именно в этом.
Малыш внезапно замолчал, завертел головой, и взгляд у него изменился. То был взгляд напуганной зверушки, тут сделался осмысленный, изучающий. Громко сопящий мальчишка обнаружил возле себя чужих людей, скривил губы, собираясь зареветь… но почему-то не заревел: то ли влияние бабки, то ли попросту устал орать.
Бабка сгребла малыша, даже не стала толком заворачивать, вынесла переминавшейся с ноги на ногу матери, ждавшей с перекошенным лицом.
Едва кивнув рассыпавшейся в благодарности женщине, выскочила наружу. Явственно послышался звук: лопнула доска в заборе. Ульяна Тимофеевна вернулась без капель пота на лбу, румяная, с довольнехонькой улыбкой; она еще долго поила гостью чаем с вареньем, пеняла на плохо просушенные, нестираные пеленки, пугала ее болезнями, с которыми и ей, Ульяне Тимофеевне, не справиться.
Тамаре на всю жизнь запомнилось, как из бабушки в младенца как бы перетекало нечто, и высокий звук лопнувшей доски.
Запомнилось еще, как Ульяну Тимофеевну позвали к женщине, доходившей от камня в почке. Стоял сильный мороз, шли на другой конец деревни. Платками закутались так, что, по словам Тамары, «еле глаза было видно».
– Ох, Ульяна Тимофеевна, помогай… – метнулись к бабке с крыльца.
– Не мельтешите. Татьяна где?
– Фельдшер был, ничего не сказал…
– Фельдшер! – фыркнула бабка надменно. |