Джэйкоб шагал рядом с ним. Провожая своего начальника, он внимательно прислушивался к его наставлениям и вздыхал — наверное, жалел, что не может отправиться вместе с ним. Уильям Рид собрался в город, а писцу, скорее всего, предстояло чуть ли не целый день сидеть в келье да скрипеть пером. Уорин Герфут, давешний коробейник, уже покинул странноприимный дом и ушел то ли в город, то ли в предместье продавать свой товар женам да девицам. Вроде бы этот малый из кожи вон лез, чтобы найти подход к каждому: и улыбался, и кланялся, и в глаза заглядывал, — но, ежели судить по его платью да впалым щекам, барыши Уорина были не больно-то велики. Их хватало разве что на одежонку да пропитание.
Итак, Джэйкоб побрел в келью, к перу да чернильнице, а Уильям отправился в город собирать да считать монастырские деньги.
«Одному Господу ведомо, — размышлял Кадфаэль, — кто из них прав. Молодой человек, не чающий зла, всем доверяющий и видящий в людях только хорошее, или пожилой брюзга, готовый подозревать всех и каждого да перепроверять все, что угодно, по десять раз подряд? Один, по своему легковерию, может частенько спотыкаться и набивать шишки, но зато — во всяком случае, в промежутках между падениями — имеет возможность наслаждаться безоблачным небом и ласковым солнышком. Другой, наверное, не споткнется и не обманется, однако сколь же безрадостна его жизнь. Ну а истина — она, скорее всего, лежит где-то посередине». По чистой случайности в трапезной, за завтраком, Кадфаэль оказался рядом с братом Евтропием, о котором ему, так же как и всей прочей братии, известно было очень мало. В аббатстве Святых Петра и Павла этот монах поселился всего два месяца назад, а до того жил на одной из принадлежащих Бенедиктинскому ордену небольших ферм. Правда, два месяца — срок не такой уж маленький. Брат Освин пробыл в монастыре столько же, но о нем братья давно прознали всю подноготную. Однако же он был человеком открытым, прямодушным и ничего о себе не утаивал. В отличие от него, Евтропий, угрюмый нелюдим лет тридцати, предпочитал помалкивать и держался в сторонке. Ни с кем из братьев близко он не сходился, и вид имел такой, будто все вокруг было ему не по вкусу, хотя, надо признаться, жалоб от него никто не слышал. Все это можно было объяснить как робостью новичка, необщительного и застенчивого по натуре, так и мрачным озлоблением человека, которого гложет гнев и обида на весь мир. Поговаривали, будто Евтропий принес монашеский обет и облачился в рясу из-за несчастной любви, однако же обрести покой и утешиться не смог даже в стенах обители. Впрочем, все эти слухи да толки за отсутствием более надежного топлива подогревались одним лишь воображением.
Евтропий тоже работал под началом монастырского келаря, брата Мэтью, и в деле своем проявлял усердие и сметку. Он был грамотен, но писал не слишком споро и аккуратно. Вполне могло статься, что, когда заболел брат Амвросий, он рассчитывал сам заняться его грамотами и счетами и обиделся, узнав, что ему предпочли другого писца, к тому же еще и мирянина. Могло быть так, могло и иначе — трудно сказать что-либо определенное о столь скрытном человеке. Однако же никто не способен замкнуться в себе навеки. Рано или поздно скорлупа его одиночества непременно даст трещину: достаточно одного неожиданного, но неодолимого порыва или даже неосторожно оброненного слова, и тайна перестанет быть тайной, а чужак — чужаком.
Так или иначе, Кадфаэль, справедливо полагая, что чужая душа потемки, всегда предпочитал воздерживаться от скоропалительных суждений. Ведь что ни говори, а удел души — вечность.
— Я гляжу, Уильям не все сборы взял на себя, — промолвил, завидя его, Кадфаэль. — Он и на твою долю работенку оставил.
— Я бы с радостью взял на себя куда больше, — с достоинством, но не без огорчения отозвался Джэйкоб. Несмотря на крепкое телосложение, он выглядел гораздо моложе своих двадцати пяти лет, скорее всего, благодаря простодушному лицу и по-детски наивным глазам. |