Изменить размер шрифта - +
Однако, с ним произошла видимая перемена. Вначале такой отзывчивый, разговорчивый, шутливый, он стал теперь рассеян, молчалив и грустен.

— Что с тобою, сын мой? — решился наконец допытаться Скарамуцциа. — Здоров ли ты?

— Совершенно. С чего ты взял?

— Да ты как-будто нос опустил. Недостает тебе чего? Скажи. Кажется, наш век представляет житейских удобств гораздо более, чем твой век.

— М-да… — как-то не совсем убежденно согласился Марк-Июний. — Для вас, нынешних людей, не существует уже ни пространства, ни времени: быстрее голубя перелетаете вы моря и земли; выше орла возноситесь вы к небесам; за тридевять земель вы можете в один миг переслать весточку вашим друзьям и даже переговаривать друг с другом; всякий предмет вы можете тотчас отпечатлеть на бумаге, всякий звук задержать на лету; в искусственные стекла, вы видите и мельчайшую тварь, о которой мы, древние, даже понятия не имели, и бесконечно-отдаленные надзвездные миры; не выходя из дому, вы безошибочно определяете погоду на дворе: тепло ли там или холодно, будет ли завтра дождь или солнце; наконец, что всего дороже, — познания мудрецов всех веков и народов сделались у вас общим достоянием, потому что могут быть приобретены за небольшие деньги в любой книжной лавке, тогда как мы, бедные, всякую книгу должны были собственноручно переписывать или покупать на вес золота…

— То-то же! — подхватил — Так ты, стало быть, не можешь, кажется, жаловаться на судьбу, что дожил до наших времён?

Марк-Июний подавил вздох.

— О чем же ты вздыхаешь?

— Ты не рассердишься на меня, дорогой учитель?

— Говори, не стесняйся.

— Вот, видишь ли. Если бы человеческое счастие заключалось единственно в том, чтобы пользоваться «плодами» вашей цивилизации, — то я, разумеется, почитал бы себя счастливейшим из смертных. Но, кроме материальной пищи — житейских удобств, кроме духовной пищи — наук, живому человеку нужна и пища душевная — самая жизнь, живые люди. А их-то я, можно сказать, до сих пор не видел.

— А я, а Антонио мой, значит, по-твоему не люди?

— Ты — не столько человек, как столп науки; Антонио же — раб, не человек. Нет, покажи мне настоящих людей…

— Эх, молодость, молодость! Что тебе в других людях? Повторяю, тебе: не стоят они внимания…

— Как не стоят? Они и родились-то, и выросли все в вашем идеальном, цивилизованном веке. Стало быть, по твоим же словам, все они довольны своей судьбой, все поголовно счастливы. Это должна быть такая Аркадия…

Скарамуцциа насупился и нетерпеливо перебил говорящего:

— Да, Аркадия, нечего сказать! Все, как волки, рады сожрать друг друга.

— За что? Почему?

— Потому что современный человек — самая ненасытная тварь. Чем более у него есть, тем более ему надо. Цивилизация его избаловала. Прибавь к этому человеческую дурь…

— Дурь? Но теперь, я думал, все так умны…

— Да, уж можно сказать! Наука неуклонно идет вперед, а человечество ни с места: по-прежнему на одного умника 99 дурней.

— Не слишком ли ты уже взыскателен, учитель? Ты меришь всех по своей мерке. Не всем же быть учеными, как ты! Как бы то ни было, еще раз прошу тебя: покажи мне их! Ты спрашивал меня: что со мною? здоров ли я? — Да, я здоров, но задыхаюсь. Воздуху, воздуху дай мне! Пусти меня на волю!

«А что, в самом деле? — сказал себе Скарамуцциа. — Герметически закупорить его от людей я не могу, да и не смею. Баланцони прав! А что он столкнется с другими, — не беда: чем скорее познает он пошлость людскую, тем скорее вернется к науке».

Быстрый переход