Изменить размер шрифта - +
 — Ты разочаровался в людях, — и благо тебе: тем дороже тебе будет наука. Сейчас же повезу тебя опять по фабрикам, по заводам…

Марк-Июний безнадежно покачал головой.

— Нет уж, уволь меня, учитель!

— Как же мне быть с тобой? Рассеять тебя теперь необходимо. Знаешь, что: после всех грубых технических производств я думал, в виде десерта, угостить тебя самым утонченным научным блюдом, — движущейся фотографией; это, я тебе скажу, такое воспроизведение действительности…

— Да, для тебя, современного человека, это должно быть очень любопытно, — согласился помпеец. — Меня же, поверь, все эти новые чудеса, как и те, что ты уже показал мне, более пугают, отталкивают. В какие-нибудь два дня я убедился, что человечество, несмотря на всю вашу так называемую цивилизацию, сделалось беднее, несчастнее прежнего. На что человеку всевозможные ваши житейские удобства, если он к ним завтра же привыкнет, и они ему затем уже не доставляют никакого удовольствия? Да и многие ли имеют возможность пользоваться ими? На одну чашку весов вы кладете удобства десятков состоятельных людей, а на другую — здоровье всей остальной миллионной массы ваших братьев. Удивляет меня только, как они еще находят в себе силу жить?

— Привычка, любезный друг, — сказал Скарамуцциа: —как к роскоши, так и к бедности одинаково привыкаешь. И они в своем роде даже счастливы: сам ты ведь видел, как они суетятся, хлопочут, болтают, смеются. Много ли им для счастья их нужно? Помидоров да макарон, олеографий да фотографий, а прежде всего — своя среда, своя семья.

— Вот именно! вот и разгадка! — подхватил Марк-Июний. — Как неприглядна ни была бы наша жизнь, искусство придает ей праздничную окраску, а своя среда, своя семья делают ее нам близкою и милою. Родная обстановка, родные люди — вот первое условие человеческого счастья; без него и жизнь не в жизнь. Для меня, — увы! — и нынешнее искусство как-то дико, не по душе; а близких людей никого не осталось. Сама родина моя обратилась для меня в чужбину, и люди, и язык их, и нравы, и взгляды, и удовольствия — все, все мне уже чуждо. Я совсем одинок, никому не нужен…

— Про меня ты забыл, мой милый? — с укоризной сказал Скарамуцциа.

Марк-Июний взял его за руку.

— Не сердись, великодушный друг мой! Я говорил это не в обиду тебе. Но ведь я вижу, что ты слишком предан своей науке, чтобы придавать еще значение обыкновенным человеческим симпатиям. Я интересовал тебя, как научный «субъект», и очень рад, что за все твои заботы обо мне мог отплатить тебе хоть своей персоной. Но теперь ты меня насквозь, кажется, изучил; самого же меня в жизни ничто уже не прельщает… Одно чувство, горькое, неодолимое, заглушило во мне все остальные — тоска по родине. Но родины моей не существует; осталось одно воспоминание о ней, кладбище — Помпея. Если ты, учитель, хочешь оказать мне еще последнюю милость, свези меня в Помпею.

— «Что с ним поделаешь? — рассуждал сам с собою профессор. — Свезти его разве туда? Скорей хоть угомонится, отрезвится».

Перед отъездом он строго-настрого внушил Антонио ни под каким видом не выдавать Баланцони. где они; что неотвязчивый репортер скоро зайдет к ним, он не сомневался.

Когда они добрались до вокзала, до отхода поезда оставалось еще минут 10. Скарамуцциа воспользовался этим временем, чтобы показать ученику паровоз. Кочегар должен был раскрыть дверцы печи, чтобы Марк-Июний мог заглянуть в это громадное огненное чрево. Затем профессор стал обстоятельно излагать ему устройство паровика. Второй звонок заставил обоих вскочить в вагон до окончания лекции. Лектор продолжал ее и в вагоне; но слушатель его никогда еще не был так невнимателен, как сегодня.

Быстрый переход