Картины и распятие в спальне ясно говорили о том, что набожным остался только старик, родня же его, по той или иной причине, склонялась к язычеству. Однако пастырь понимал, что это — не повод и для самого обычного убийства.
— Ну, что это!.. — пробормотал он. — Убийство тут проще всего… — И когда он произнес эти слова, лицо его медленно озарилось светом разумения.
Фламбо сел в кресло у ночного столика и долго и угрюмо смотрел на несколько белых пилюль и бутылочку воды.
— Убийца, — сказал он наконец, — хотел почему-то, чтобы мы подумали, что бедный старик повешен или заколот. Этого не было. В чем же тогда дело? Логичней всего решить, что истинная его смерть связана с каким-то человеком. Предположим, его отравили. Предположим, на кого-то очень легко пало бы подозрение.
— Вообще-то, — мягко сказал отец Браун, — друг наш в темных очках — медик.
— Я исследую эти пилюли, — продолжал Фламбо. — Надо их взять. Мне кажется, они растворяются в воде.
— Исследовать их долго, — сказал священник, — и полицейский врач вот-вот приедет, так что посоветуйтесь с ним. Конечно, если вы собираетесь ждать врача.
— Я не уеду, — сказал Фламбо, — пока не разрешу загадки.
— Тогда оставайтесь тут жить, — сказал Браун, спокойно глядя в окно. — А я не останусь в этой комнате.
— Вы думаете, я загадки не решу? — спросил его друг. — Почему же?
— Потому что она не решается, — ответил священник. — Эту пилюлю не растворить ни в воде, ни в крови. — И он спустился по темным ступенькам в темнеющий сад, где снова увидел то, что видел из окна.
Тягостный, знойный мрак предгрозового неба давил на сад еще сильнее, тучи одолели солнце, и во все более узком просвете оно было бледнее луны. Уже погрохатывал гром, но ветер улегся. Цвета казались густыми оттенками тьмы, но один цвет еще сверкал — то были волосы хозяйки, которая стояла неподвижно, запустив пальцы в рыжую гриву. Тьма и сомнения вызвали в памяти священника прекрасные и жуткие строки, и он заметил, что бормочет: «А в страшном, зачарованном саду под бледною луной стояла та, что плакала по страшному супругу». Тут он забормотал живее:
— Святая Мария, Матерь Божья, молись за нас, грешных… Да, именно так: «плакала по страшному супругу».
Нерешительно, почти дрожа, приблизился он к рыжей женщине, но заговорил с обычным своим спокойствием. Он пристально смотрел на нее и серьезно убеждал не пугаться случайных ужасов, как бы мерзки они ни были.
— Картины вашего деда, — говорил он, — гораздо истинней для него, чем давешний ужас. Мне кажется, он был прекрасный человек, и не важно, что сделали с его телом.
— Как я устала от его картин! — сказала она и отвернулась. — Если они так сильны и хороши, почему они себя не защитят? Люди отбивают у Мадонны голову, и ничего им не делается. Вы не можете, не смеете судить нас, если мы открыли, что человек сильнее Бога.
— Благородно ли, — спросил священник, — обращать против Бога Его долготерпение?
— Ну, хорошо, ваш Бог терпелив, человек — нетерпелив, — отвечала она. — А мы вот больше любим нетерпение. Вы скажете, что это святотатство, но помешать нам не сможете.
Отец Браун чуть не подпрыгнул.
— Святотатство! — вскричал он и решительно шагнул к двери. В ту же минуту в дверях появился Фламбо, бледный от волнения, с какой-то бумажкой в руке. Отец Браун начал было фразу, но друг перебил его. |