|
— Оставим это и обсудим все хладнокровно, — предложил Сенека с успокоительным жестом. Он хотел положить конец страданиям Нерона.
— Я велел убить мать!
— Она была врагом государства, — твердо сказал Сенека. — Впрочем, не ты приказал ее уничтожить. Это было вызвано ею же самой. Она чужой рукой совершила самоубийство. Все дурное несет в себе начало саморазрушения. Тебе не стоит больше об этом горевать!
— Я не понимаю тебя.
— Никто не может отрицать, — продолжал учитель, — что она восстанавливала против тебя сенат, поощряла недовольных, окружала себя ими, и хотела насильственно присвоить себе власть, по праву лишь тебе принадлежащую. Таковы факты, из коих каждый в отдельности неопровержим.
— И все-таки, — пролепетал Нерон, — это убийство.
— Убийство? — повторил Сенека, подняв брови. — Назови это вернее осуществлением государственного блага, и тогда вместо того, чтобы терзаться — ты улыбнешься. Нельзя пугаться слов. Пустые слова все страшны, как полые, мертвые черепа. Им недостает жизни, горячей крови, биения живого сердца, которое бы их осмыслило. Подумай, что сталось бы, если бы это не свершилось? Императрица продолжала бы мутить, войско бы разложилось, возгорелось бы междоусобие, воины и горожане резали бы друг друга. Разве так было бы лучше? Признай откровенно: неужели ты чувствовал бы себя более невинным, если бы вместо одной жизни — погибли тысячи, если бы Палатин и Капитолий превратились в горы трупов?
Нерон призадумался.
— Рассказывают, — робко проговорил он, — что после этого убийства женщина родила змею и где-то выпал кровавый дождь.
— Детские сказки, — категорически заявил Сенека, изучавший естествоведение, — человек не может родить змею и небо не может изрыгать кровь! Верь только действительности, которую ты перед собой видишь. Она страшна, но все же положительнее слепых иллюзий.
Философ склонился к Нерону и, почти касаясь его уха, прошептал:
— Не кажется ли тебе знаменательным, что с тех пор, как существует мир, ни один человек не отверг безоговорочно права убивать?
— Как ужасно! — проговорил Нерон, смущенный этой неумолимой логикой.
— Нет, не ужасно, — возразил Сенека, — а только человечно. Быть может, все человеческое — страшно. В истории не существует жестокости. Слабые, боявшиеся действий и не смирявшие своих противников — всегда приносили больший вред, нежели те, которые вовремя сознавали свою цель и решительно, как лекари, прибегали к кровопусканию.
— Наиболее преступны — мечтатели, глашатаи милосердия и мягкотелой доброты; они строят свое здание на облаках. Они верят в то, что в воображении быть может прекрасно, но претворенное в действительность приводит к разрушению. Камень не станет легче оттого, что я назову его пухом, и человек не сделается лучше, если я буду именовать его богом.
— Это верно, — сказал Нерон.
— Пока, — со вздохом продолжал Сенека, — мы действительно уничтожаем друг друга. Сильный поглощает слабого, как крупная рыба проглатывает мелкую. Искусный гладиатор прокалывает менее ловкого; хороший поэт заставляет умолкнуть посредственного. Нет пощады! Так будет еще в течение тысячелетий, быть может — вечно…
— Где же истина? — жадно спросил Нерон.
— Увы! Ее не существует. Или, вернее, истин столько же, сколько людей. У каждого своя вера, которая противоречит убеждению другого. И из всех этих «истин» строится блестящая, холодная, мудрая, твердая ложь, называемая людьми правдой. |