Ствол молодого эвкалипта, тонкий и стройный, как мачта, который Большуа срубил в лесу, а затем тащил до самой деревни, возвышался во дворе, воткнутый в землю и укрепленный для верности несколькими туго натянутыми веревками. Завидев Яакова, работник кинулся к нему, схватил покупки, развернул отрез материи и ловкими, умелыми движениями стал натягивать ткань, кусок за куском, пока не соорудил вокруг жерди большую палатку, пеструю и нарядную, походившую издалека на огромный цветок. Проворный, как кошка, итальянец вскарабкался на электрический столб с отверткой, торчащей из кармана, и с плоскогубцами, зажатыми в зубах.
— Осторожнее с электричеством, — выкрикнул Яаков.
— Просьба не беспокоиться, — засмеялся Большуа, — на днях я наблюдал за работой электрика из соседней деревни.
Он перерезал один из проводов, ловко обмотал оголенные контакты изоляционной лентой и протянул его через отверстие в крыше палатки. Граммофон был установлен на небольшой деревянной этажерке, и все четыре пластинки покоились рядом.
Он зажег лампу, распахнул кусок материи, служивший дверью в палатку, и торжественно объявил:
— Теперь мы можем начинать!
Большуа утверждал, что во всем мире на самом деле существуют только четыре танца, и каждый из них содержит не больше четырех основных движений.
— Поворот… подпрыгнуть… вперед и назад, — перечислил он. — А все остальные танцы — это не что иное, как вариации и подражания четырем основным: вальсу, польке, мазурке и танго. Что же до пастушьих, охотничьих, танцев урожая и дождя, когда люди держатся за руки и ходят по кругу, — это вообще не танцы.
Яаков расхохотался и тут же поймал себя на мысли, что, пожалуй, впервые за последние несколько лет смеется от души. Большуа охотно присоединился к нему и залился смехом, столь похожим на его, Яакова, смех, что, казалось, эхо вторит ему.
— Именно поэтому, Шейнфельд, я буду обучать тебя танго, — сказал Большуа, — потому, что это одно из правил: жених должен танцевать со своей невестой именно танго.
Он покрутил ручку граммофона и поставил пластинку. Яаков, перепугавшись, что сейчас его заставят танцевать, вскочил на ноги и покраснел, но Большуа опустил свою сильную руку ему на плечо и усадил обратно.
— Сиди спокойно, Шейнфельд, просто сиди и слушай музыку — каждый день, пока твое тело не пропитается ею.
Сперва танго проникло в уши Яакова, затем заполнило собой грудь и живот, и уже через несколько часов, когда, казалось, он больше не выдержит, Яаков попытался взбунтоваться и встать, но было уже слишком поздно. Он почувствовал, что мышцы его размякли, ноги стали как ватные, а колени сгибались, будто тело весило теперь вдвое больше. Шейнфельд встал со стула и тут же опустился прямо на землю, улегся и широко раскинул руки, будто омываемый теплыми струями дождя. Вечером, когда граммофон неожиданно утих и Большуа, подставив Яакову могучее плечо, вывел его во двор, тот почувствовал, что тело его невесомо, а поступь на удивление непринужденна и мягка. Ощущение было настолько удивительным и непривычным, что Яаков засмеялся радостным и счастливым смехом, и все тело его, казалось, смеялось вместе с ним.
Глава 8
Теперь Большуа распоряжался всем в доме Шейнфельда. Установив четкий распорядок дня, он контролировал каждый шаг Яакова, используя любую свободную минуту для занятий. Работник решал, когда они будут просыпаться и засыпать, чем им заниматься и куда идти. Он неустанно повторял, что самое главное — все правильно спланировать. Иногда Яаков ловил на себе испытующие взгляды итальянца, а время от времени ему даже казалось, что тот будто принюхивается к нему, скорчив при этом мину крестьянина, пытающегося определить, созрели ли яблоки для урожая. |