Два дня спустя на горизонте показалась грозовая туча, хлынул ливень, обычный для конца месяца нисана, и вспыхнула первая серьезная ссора между мамой и Меиром.
Я не помню причины раздора, однако к утру вся одежда Наоми была запакована в дорожный чемодан, книги — в ящик из-под фруктов, и Одед, бледный, трясущийся от злости, отвез сестру и своего нового шурина в Иерусалим.
Во время всей свадьбы Большуа не сводил глаз с Рабиновича, наблюдая и запоминая каждый его жест. После свадьбы он прекратил свои попытки поднять камень и сосредоточил все свое внимание на Моше. К тому времени итальянец уже усвоил большинство его манер и привычек, однако никому, даже Яакову, своего искусства не демонстрировал.
В один прекрасный день, к концу праздника Суккот, когда дни уже коротки, а воздух наполняется запахом воды и первыми прикосновениями холодов, Большуа крался в темноте следом за Моше, возвращавшимся с молочной фермы. Рабиновича охватило странное ощущение, которое он затруднился бы выразить словами. Раз или два Моше боязливо оборачивался; вдруг затылок его похолодел, и он ощутил всей кожей, всем своим телом ее, Тонечку, отражение свое, сестру-близнеца, воскресшую из мертвых и идущую за ним следом.
Большуа, ничего не знавший о прошлом Рабиновича и не предполагавший, что, подражая ему, станет похожим также и на его покойную жену, пошел за ним следом и на следующий день.
Когда странное чувство снова овладело Моше, он, не колеблясь ни секунды, повернул назад и ринулся за тенью, преследовавшей его, схватил опешившего итальянца за воротник и закричал ему в лицо:
— Где моя коса? Скажи сейчас же, где она?
Большуа еле удержался на ногах. Моше был ниже итальянца на полголовы, однако руки его походили на железные клещи.
— Если бы ты мне сказала, была бы сейчас жива! — кричал Рабинович.
Руки его, отчаявшиеся и ослабевшие вмиг, повисли, как плети. Большуа улизнул под покровом ночи, полузадушенный, но победивший, радостно потирая руки на бегу.
Теперь Яаков понемногу осваивал заключительный, самый сложный этап в учебе: во время танца Большуа загадывал ему загадки, рассказывал всякие истории и спорил с ним, чтоб мозги были заняты и не мешали телу свободно двигаться.
Поначалу это было очень сложно. Когда итальянец спрашивал его, сколько будет двести тридцать пять минус сто семнадцать, мышцы Яакова каменели, а ноги моментально путались и сбивались с такта.
Дело зашло настолько далеко, что однажды, когда Большуа во время танца загадал Шейнфельду известную загадку о том, как один человек встретил на перепутье двух прохожих: одного — всегда говорящего правду, а другого — всегда лгущего и так далее, Яаков не выдержал, потерял равновесие и рухнул, как подкошенный, оземь.
Однако вскоре тело его приобрело достаточно опыта и уверенности в себе, чтоб обойтись без помощи головы. В течение нескольких месяцев Яаков дошел до того, что во время выполнения двойных поворотов а-ля Буэнос-Айрес мог продекламировать вслух все признаки конгруэнтности треугольников — единственную страницу из учебника геометрии, которую он знал наизусть, а также вести горячий, разве что немного косноязычный спор о единстве души и тела.
Глава 14
В то время я уже учился в школе, где все ученики, от мала до велика, не упускали случая посмеяться надо мной, над моим именем, тремя моими отцами и моей мамой. Из-за унижений и жестокости, окружавших меня, я все чаще и чаще находил убежище на верхушках деревенских эвкалиптов и кипарисов, забираясь на высоту, на которую люди с нормальным именем не посмели бы и подумать подняться. Так я открыл для себя мир воронов — их обычаи и повадки.
— Ну, Зейде, — поймал меня за руку Яаков Шейнфельд, — чем без толку лазить по деревьям, поискал бы в вороньих гнездах какую-нибудь золотую вещицу и принес маме в подарок. |