Изменить размер шрифта - +

Она необычайно любила своего мужа и пребывала в непоколебимой уверенности, что все женщины вокруг заглядываются на него. Справедливо опасаясь, что запах семени привлечет к мужу других соперниц, тетя Бат-Шева часами отдраивала несчастного щеткой под струями горячей воды так неистово, что под конец тот, красный, как вареный рак, кричал от боли. Однако все старания пропадали впустую, и запах ничуть не ослабевал, поэтому каждая женщина, взглянувшая на дядю Менахема хотя бы мельком, немедленно подпадала под категорию «шлёха». Поскольку деревня была маленькой, а ревность — огромной, полку «шлёх» все прибывало, и гнев тети Бат-Шевы перекипал через край.

— Муж вроде моего должен замолкать весной, назидательно повторяла она. — Вообще-то ему было бы невредно помолчать круглый год, но в особенности полезно закрыть рот весной, а не заниматься тем, что у него так хорошо получается, — зубы заговаривать да откровения откровенничать. Ведь эти шлёхи так и шастают вокруг…

Как в воду смотрела тетя Бат-Шева. На третий год супружества у дяди Менахема обнаружилась какая-то странная форма аллергии, не сопровождавшаяся, впрочем, ни чиханьем, ни чесоткой со слезами, а лишь временным, но полным параличом голосовых связок. Тоня в свое время шутливо пожурила Бат-Шеву, что она, мол, заговорила мужа, но та все отрицала.

— Зачем женщине заниматься такими вещами? Именно для этого есть Господь Бог на небе, — Бат-Шева улыбнулась безмятежной улыбкой того, чьи дела вверены в надежные руки.

Как бы там ни было, раз в год, между праздниками Пурим и Песах, дядя Менахем просыпался и понимал, что не может издать ни звука. Когда это произошло в первый раз, попытавшись заговорить и не услышав собственного голоса, он подумал было, что оглох, но вскоре понял, что дело не в слухе. Поначалу вынужденное молчание превратило Менахема в нетерпимого и вспыльчивого человека, а Бат-Шеву, его жену, сделало удовлетворенной и безмятежной. По прошествии времени, когда дядя Менахем пообвыкся и наладил общение с окружающими при помощи записочек, тетю охватила новая волна ревности и подозрений. Теперь она стала опасаться, что весенняя немота ее мужа сделает его еще более изобретательным и подкинет ему пару-тройку новых приемчиков общения со «шлёхами».

— Он у меня та еще птица, — любила повторять Бат-Шева.

Однажды, когда мне было шесть или семь лет, я сказал Менахему, что знаю, в чем разница между ним и Шейнфельдом.

— В чем же, Зейде? — спросила записка дяди Менахема.

— Вы оба птицы, — заявил я, — только Шейнфельд — странная птица, а ты — та еще…

Мама улыбнулась, Наоми прыснула в кулак, плечи дяди Менахема затряслись, и его рука вывела на бумажке: «Ха-ха-ха!»

— Отними у мужчины слова, — говаривала Бат-Шева, — и он примется скакать и кривляться, будто обезьяна в цирке.

Но Менахем не скакал и не кривлялся, а, напротив, как-то притихал и уходил в себя, глубоко-глубоко, что вообще характерно для худощавых мужчин на исходе лета, когда дни начинают укорачиваться. А еще у дяди Менахема появился некий вызывающе-самоуничижительный оттенок в юморе, как это часто бывает у немых. «А мне не нужно бубнить вашу скучную агаду!» — гласила табличка, которой дядя Менахем весело размахивал перед носом у всех собравшихся в ту пасхальную ночь. Одед, Наоми и все трое сыновей Менахема и Бат-Шевы покатились со смеху. Даже Моше, при встрече обнявший брата со словами: «Видишь, Менахем, наш первый седер без Тонечки», — увидел табличку, вытер глаза и неловко улыбнулся.

— Менахем тоже считает, что тебе нужно поскорее жениться, — говорила Бат-Шева, а брат, сидевший рядом, утвердительно кивал.

Быстрый переход