Изменить размер шрифта - +
Так вот — я не боюсь тяжелой работы и долго ждать умею, если нужно. Я, слава Богу, с малых лет работал, и терпения моего хватило бы на десятерых, потому что все Яаковы умеют тяжело работать ради своей любви. Семь лет для нас не больше, чем несколько дней. Тот, кто столько выстрадал ради любви, будет терпеливо относиться и к скотине, и к деревьям, и к самому времени. Ко времени, идущему по кругу, как сезоны года, и ко времени, идущему по прямой, как человеческий возраст. Но апельсины никогда не созреют к лету, а петух никогда не снесет яиц… Папиш-Дсревенский, с которым я никогда не соглашаюсь ни в чем, — ты ведь знаешь, что он считает меня идиотом, я считаю его очень умным, и оба мы ошибаемся — так вот, Папиш-Деревенский, пробыв здесь всего два года, спрашивал: «Что же происходит с нами, друзья? Что это за жизнь? Сколько можно любоваться каждый год, в один и тот же сезон, все теми же лимонами, которые растут на том же дереве?» Он сказал это как бы шутя, но на самом деле это очень тоскливо. Однажды Глоберман рассказал мне про двух городских женщин, гостивших в деревне, которые зашли в хлев поглазеть на телят. Стоят и смотрят туда, где у взрослого теленка, извиняюсь, уже кое-что болтается, и довольно приличных размеров. Потом одна открывает рот и спрашивает: «А что делают из молока этих телят?» Ну, что ты скажешь об этом, Зейде? А когда ребята вдруг закончили хохотать, вторая захотела показать, что она умнее, и говорит: «Глупая, у них еще нет молока, они же совсем маленькие!» Смешно, да? Вот ты смеешься, Зейде, а меня тоска берет, потому что как ни старайся — бык молока никогда не даст. Бывает, что уродится двухголовый теленок или цыпленок с четырьмя ногами, — такой гвалт поднимается! Люди приходят, спрашивают, фотографируют, но все четыре глаза вскоре закатываются, обе головки сникают, бедный уродец подыхает, гости разъезжаются, и всё возвращается на свои места — как было, так будет и дальше. И ты еще спрашиваешь меня, почему я влюбился в нее?

Он открыл дверцу печи, и оттуда пахнуло свежеиспеченным штруделем — горячим ромом, жженым сахаром, лимонной цедрой и печеными яблоками. Яаков вонзил лучинку в румяную корочку, вытащил ее, облизал и довольно усмехнулся. Он вытащил противень, орудуя тонкой и крепкой нитью, отделил от него шдрудель, который затем перенес на специальную подставку.

— Видишь? — пробормотал он. — Штрудель нужно остужать только на решетке, ни в коем случае не на блюде — чтобы он не расквашивался снизу, как тряпка.

— Где ты всему этому научился? — удивился я.

— Одно время у меня был работник, он-то и научил меня.

Яаков налил нам обоим по рюмке прозрачной и крепкой грушевой наливки, затем заявил, что yстал, и приказал мне не трогать посуду.

— Завтра придет уборщица, Зейде, она все уберет, — он обессилено упал на кровать.

— О чем ты задумался, Яаков?

— О свадьбе, — его голос задрожал, — о брачном союзе души и тела. Сосватать их труднее, чем мужчину с женщиной. В таком союзе развод невозможен, разве что самоубийство. Но что в нем проку? Душа и тело должны вырасти вместе, вдвоем, и состариться, как две дряхлые птички в клетке. Тело ослабевает, душа во всем раскаивается, но сбежать друг от друга они не могут. Остается только научиться прощать друг другу. Эта мудрость приходит, когда кончаются все остальные хохмэс. Если же не можешь простить другому — прости хотя бы самому себе…

Он вздохнул и умолк. Я развалился в кресле рядом с ним, не зная, заговорит он снова или нет. Яаков лежал на спине, положив под затылок согнутую руку. К моему изумлению, вторая его рука внезапно поползла в штаны, также принадлежавшие в прошлом сэру Хаиму Грину, и остановилась на глубине, не оставлявшей сомнения в намерениях.

Быстрый переход