Но пойти туристом он не может — это ему уже не по карману, и он нанимается на полмесяца, оставшихся от каникул, в обсерваторию, расположенную на горе Бен-Невис, что в переводе значит «Снежная гора», — высочайшей вершине Шотландии, да, пожалуй, и всей Англии.
Эти две недели, две короткие недели, из которых начало ушло на привыкание к новым людям — как дела там, в далеком Кембридже, как поживает Икс, женился ли Игрек, защитил ли диссертацию Зет — и к новым условиям работы: высокогорный воздух разрежен, нет воды, нет удобств, по ночам холод, подъем в четыре тридцать, чтобы успеть к восходу солнца, — всё это время пролетело незаметно. Незаметно для всех постоянных сотрудников, живущих здесь давно и привыкших уже к бескрайним горизонтам, открывающимся с горы, и к торжественным закатам, и к потрясающим оптическим эффектам, сотворяемым природой с помощью всего двух составляющих — солнечного света и облаков. Но в душе Вильсона, в его памяти они оставили неизгладимый след, столь яркий, что он вспоминал об этих двух неделях в своей нобелевской речи, признав, что именно с Бен-Невис начался его путь в науке, приведший в конце концов к созданию камеры Вильсона и, как следствие, к получению данной высокой награды.
Что же поразило там, в облаках, двадцатипятилетнего физика, сменившего лабораторию на школьный класс, что подтолкнуло его к той единственной из миллиона дорог, которая вела к истинной цели, к цели его жизни? Радуга, возникшая вокруг тени, упавшей на облако, — неважно, чья это тень, горы или его собственная. И хотя в учебнике физики это оптическое явление было описано и даже наименовано броккеновским спектром — по названию горы Броккен в Германии, где впервые ученые наблюдали сие чудо природы, — о сути его, о причинах, его вызывающих, там ничего не говорилось; не говорилось потому, что не было известно. И когда Чарльз потом, спустившись на землю, перелистал одну, другую, третью книгу и не нашел объяснения увиденному явлению, он решил, что ответит себе на все вопросы сам.
Ему вначале казалось, что для этого будет достаточно даже скудного оборудования школьного кабинета. Но, увы… Исследовательская деятельность, затеянная почти тайком, полукустарно, после утомительных занятий ничего не давала. Так же ничего не давало и преподавание — ни уму, ни сердцу. Детским умам и сердцам повезло больше, они получили учителя геологии — да, да, геологии, других вакансий не было, — не похожего на других преподавателей, увлекавшегося своим рассказом настолько, что не замечал их проделок. Как он был похож в эти часы на Эрнеста Резерфорда, на Андре Ампера, на других великих ученых, вынужденных по воле судьбы какое-то время быть школьными учителями, хотя их кипучая, экспансивная по отношению к знанию натура не могла смириться с пассивной ролью рассказчика, она властно звала их переделывать то, о чем они говорили — сокрушать и созидать, сокрушать старые истины и созидать новые.
И Вильсон слышал этот зов. Он объяснял детям строение гор, а сам думал о сиянии на Бен-Невис; он говорил о периодах прошлой жизни Земли, а сам мечтал о том будущем периоде, когда он вернется в науку; он рисовал мелом на доске уводящие в глубь земли геологические разрезы, а мыслями убегал к белым облакам, скрывавшим в податливой призрачности тайну своего образования. И чем дольше длилась эта напряженная внутренняя борьба с самим собой — себя сегодняшнего с собой завтрашним, — тем ближе становилось это завтра, тем яснее понимал Чарльз, что так он долго не вытянет, что его место все-таки в Кембридже. И когда минуло полтора года его учительствования, когда в Бреттфорд пришла весна и сама природа звала к обновлению, Вильсон неожиданно для всех и даже немного неожиданно для самого себя подал заявление об отставке.
Он сделал это импульсивно, ни с кем не договорившись о новой работе, не надеясь даже, что она его ждет в Кембридже; но бывают, вероятно, в жизни такие минуты, когда человек действует, как говорят в геометрии, способом от противного. |