— Твой отъезд не находится ни в какой зависимости от моего!
— Мы потолкуем об этом после обеда, хорошо? — предложила миссис Теннент, стараясь говорить непринужденно. — Допивай свое вино и приходи в сад.
Джон нашел ее в той же оранжерее, где они беседовали утром.
— Не хочешь ли папиросу? — спросил он отрывисто, зажег спичку и, пока мать закуривала, поймал себя на том, что снова пристально всматривается в эту новую, незнакомую ему до сегодняшнего дня женщину.
Но при угасающем бледном свете дня не мог уже найти того нового, что заметил в ней утром.
— Разумеется, тебе следует ехать завтра, — сказал он, потушив спичку. — Ты, кажется, говорила, что ты… что ваша свадьба назначена на ближайшее время? Если ты не выедешь в срок, то мистер Вэнрайль…
— О, Джон! — так и вскинулась при этом слове миссис Теннент.
— Я никогда в жизни его не видел, — возразил Джон с холодным бешенством, отвечая на упрек в ее глазах. — Я ничего о нем не знаю.
— А он хранит все твои фотографии, с раннего детства до последнего времени. Я вела для него дневник обо всем, что ты говорил, что делал…
С невольно вырвавшимся невнятным восклицанием, выдававшим крайнее раздражение, Джон отвернулся и направился в парк.
Ему казалось нестерпимым, что этот субъект, Вэнрайль, предъявлял какие-то права, желая играть какую-то роль в его жизни. То, что мать поощряла это, казалось Джону чем-то вроде предательства с ее стороны. Он шагал по густой высокой траве, не замечая, что туфли его промокли от росы. Мягкая таинственность ночи, ее мирная прелесть, целительная прохлада как будто издевались над ним. Он противился их обаянию. Он словно все время сражался с каким-то невидимым врагом и сознавал, что этот враг — его другое «я», способное понять, это — его молодость без нетерпимости и жестокости молодости.
В те минуты, когда он был способен забыть о своих собственных интересах, отрешиться от созданного им самим жизненного «кодекса», в непогрешимость которого твердо верил и нарушение которого его поразило и глубоко оскорбило, — в такие минуты мелькали у него представления о жизни матери. Он понимал теперь ясно: она, должно быть, ужасно страдала. Ни разу до этого момента ему не приходило это в голову. У нее было так много времени, чтобы думать, вспоминать. Все эти годы пребывания в Итонской школе он проводил каникулы в гостях v товарищей. Рождество — с Тревором, Мерчентом, Дестэнами. А она все это время оставалась в полном одиночестве.
Он не раз предлагал ей поехать в Испанию, прокатиться на яхте в Норвегию, встретиться с ним в каком-нибудь из его любимых мест, — но мать неизменно отказывалась под каким-нибудь предлогом.
Джон вспомнил, как раз сказал ей:
— Неужели тебе не надоело так жить?
А она отвечала:
— Но ведь ты иногда все же приезжаешь домой, милый, и потом — у меня есть сад.
Странные мысли пришли ему в голову, когда он стоял тут в темноте. Сад… Что значит сад в жизни такой женщины, как его мать, да и всякой женщины, ради любви похоронившей свою молодость в этом огороженном со всех сторон уголке, где, быть может, аромат увядающих цветов напоминал ей о ее блекнувшей красоте, об уходящих годах.
В этом саду, который так любил Джон, должно быть, не раз весной горячие слезы падали на первые цветы сирени, а ночные буквицы, чей аромат так сладок и жизнь так коротка, своим прохладным прикосновением утешали тоску усталой женской души.
Эти видения, вставшие в душе Джона, смягчили его так, как не могло бы смягчить никакое влияние извне.
«Но ведь ты иногда приезжаешь домой, милый, и потом — у меня есть сад». |