Я начал свой рассказ. В первый раз в жизни выложил о себе всю подноготную. Всю трагикомедию, которая началась солнечным днем на берегу нашего морюшка в облаке почти невыносимого блаженства. Моя голова покоилась на коленях у мамы. Итак, моя голова на ее коленях, она вытирает мне ноги голубым полотенцем. Прежде чем передать мне ботинки, она целует каждый палец у меня на ноге. И каждый раз объявляет, кому предназначается этот поцелуй. Когда доходит очередь до мизинца, она говорит: «А этот — для вечности».
Историю, рассказанную мной доктору Мюллеру, я уже тысячу раз читал в книгах и смотрел в кино. Крупным планом — танцующие на песке ноги моей матери, которые плавно перерастают в Майечкины ноги — теперь им заказан путь в «Спорт-кафе». Кадры с плывущим по морю кашалотом Фредериком внезапно сменяются мрачным стоп-кадром: в лучах неоновых ламп сидит с книжкой обтрепанный спасатель. В руках у него «Путешествие на край ночи». Этот последний кадр переходит в люстру в стиле рококо, на которой качается Клаартье, готовая, словно мартышка, перепрыгнуть на кровать. Лента моей жизни прокручивается дальше, и мы видим, как одна из монахинь вытаскивает из-под одеяла мои руки, а низкий хриплый закадровый голос повествует о часах бессонницы, когда над моими воображаемыми объятиями глумились черти.
Доктор Мюллер слушает меня внимательно, он чуть ли не весь целиком обратился в слух. Мой рассказ замедляется, когда я вижу, как он засовывает себе в ноздрю колпачок авторучки, но, поскольку даже в эти минуты он продолжает смотреть на меня с неугасимым интересом, я стараюсь не слишком обращать внимание на его странные действия. В следующую минуту он как ни в чем не бывало достает колпачок из ноздри.
Когда мой рассказ дошел до грозовых облаков и чаек — по их кружению можно было понять, в каком месте выбросился на берег товарищ моих грез, — доктор Мюллер наклонился ко мне, махнул рукой и деловито предположил:
— И тогда вы увидели кита.
— Кашалота, — тихо поправил я его.
— Кашалота, — повторил он.
Он стал бегать из угла в угол на своих коротких ножках. Негромким покашливанием пытался замаскировать вырывавшийся у него то и дело смешок. Часы передвигали свои стрелки все громче и громче, и я весь напрягся, потому что до меня вдруг дошло: этот человек решил вывести меня на чистую воду! Я обратился в слух еще до того, как он начал говорить.
Он немного постоял, повернувшись лицом к двери, затем резко обернулся ко мне.
— Это правда? То, что вы сейчас рассказали? — спросил он.
Я кивнул.
— И это ваша жизнь?
Я снова кивнул.
— Но ведь это так примитивно! — воскликнул он. — Подумаешь! Был влюблен в свою мамашу, миленькую путану, отличавшуюся по части кулинарии, к тому же женщину с характером, затем душевная травма от злобных монахинь, в довершение всех бед — буйная фантазия… Дорогой мой, да вы опоздали родиться на целый век! Прежде вы могли бы стать великим символистом, но на сегодняшний день вы клише! Рыжие бестии, сталкивающие Иисуса с креста, дамы в подвязках, выгуливающие свиней, — все это из той же оперы! Позвольте спросить, вы немного владеете кистью?
До глубины души пораженный, я отрицательно покачал головой.
Едва он успел закончить свою неоправданную с точки зрения врачебной этики тираду, как дверь резко распахнулась. На пороге выросла здоровая, крепкая баба, упиравшаяся рукою в бок. Она посмотрела на доктора Мюллера усталым взглядом. Он посмотрел на нее заносчиво, при этом нервно теребил края пиджака.
— Менейр Мюллер, мне кажется, сеанс окончен, — строго сказала она.
Я заметил ее приморский акцент.
Мюллер равнодушно посмотрел на нее снизу вверх и, прошипев: «Доктор Мюллер, я доктор, юффрау», исчез в коридоре. |