Полтора года в Русме, по словам отца, пошли его дочери на пользу. «Ты здоровее любого городского засранца!» Это правда. Оля двигается куда ловчее, чем прежде. Она умеет уклониться от удара, который другого ребенка застал бы врасплох.
Не говоря уже о навыках дипломатии. Нельзя открыто занять сторону матери. Но по умолчанию подразумевается, что Оле разрешено исправлять некоторые… последствия.
…Отец стоит в дверях ванной, смотрит, как она размазывает пальцем жидкий тональник по иссиня-лиловому вздутию. Это называется «растушевывать». Нежное слово, точно перышком коснулись.
— Возьми с собой какую-нибудь пудру, Наташа, — недовольно говорит он. — Чтобы на тебя пальцем не показывали. Позорище…
Оля молча выдавливает на палец еще каплю средства.
— Ужас, до чего дурная баба способна довести нормального мужика, — сокрушенно бормочет отец.
Дверь за ним закрывается. Оля с мамой остаются вдвоем.
— Я тебе пудру уже положила, — говорит девочка. — В сумку, в боковой карман.
Мама поднимает на нее глаза. Вернее было бы сказать, один глаз. Правый. Левый затек, его подпирает снизу разбухшая скула, напоминающая баклажан, зачем-то выросший из человека. Из узенькой щели торчат длинные мамины ресницы. Глазного яблока не видно. Оля может выдавить на ее лицо все содержимое тюбика с тональным кремом. Глаз от этого не появится. Он спрятался глубоко-глубоко и боится выглянуть наружу.
— Котенька, папа не специально, — тихо говорит мама. — Он просто очень нервничает. У него не получается с огородом, и дом запущен… Не сердись на него. Он сам страдает. Папе хотелось бы, чтобы у нас было все самое лучшее. Но работы пока нет, а с фермой… С фермой все сложится, просто не сразу.
«Я сейчас ударю ее», — думает Оля. На какую-то долю секунды она вдруг прекрасно понимает отца, более того — видит мать его глазами, и пальцы сами сжимаются в кулак. Врезать бы по этой вечно виноватой толстой овечьей морде!
Девочка кладет тюбик на полку, снимает с батареи горячее полотенце и зачем-то начинает вытирать сухие ладони — очень медленно, очень тщательно.
— Я сама виновата. Провоцирую его. — Голос мамы полон раскаяния. — Но знаешь, если люди любят друг друга, они все перенесут, пройдут рука об руку весь путь. У нас просто… тяжелое время. Да. Тяжелое время.
Холодные ее пальцы вдруг обхватывают Олино запястье. Это как прикосновение мертвеца, и девочка вздрагивает всем телом. Ее мама толстая, большая, живая и теплая! У нее не должны быть такие руки!
— Миленькая моя, лапушка, я же вижу, как тебе тяжело, — задыхаясь, говорит мать. — Но ведь он тебя почти не трогает, верно? А я потерплю! Ты не бойся за меня, правда, я потерплю, честное слово!
— Зачем? — сквозь зубы спрашивает Оля.
Она смотрит на мать, а та смотрит на нее: две девочки, отчего-то поменявшиеся местами: одна взрослая и очень уставшая, вторая — несообразительный ребенок, думающий, что даже в аду можно жить, если не сердить дьявола.
Мама ласково гладит Олю по щеке.
— Глупенькая ты. Это ведь не папа меня наказывает. Это водка в нем говорит. Если бы он не пил, ничего такого не было бы. Папа — человек очень добрый, отзывчивый. Я помню, как мы в Дзержинске жили… Лужа была перед подъездом, жидкая такая, черная. А я в туфлях. И папа меня каждый день на руках через нее переносил. В парке мы с ним гуляли, листья собирали кленовые… Он желтые, я красные. А однажды венок из листьев мне сплел и говорит: «Ты у меня королева осени».
На лице ее появляется мечтательное выражение. |